– Нет, – отвечаю я ей. – Нет. Не обойдется. Я – в черном списке. И ИСТОРИЮ НОВОРОССИИ я им преподавать не буду. Кроме того, они мне этого не позволят.
Моя подруга еще слабо сопротивляется:
– Ну, мне кажется, еще немножко нужно потерпеть – и наши придут…
– Наши не придут, Мась… – печально улыбаюсь я и прихлебываю из чашки остывший чай. – Я не хочу говорить, что они нас бросили, но… слишком сильно, наверное, нужно полить кровью эту землю, чтобы забрать ее обратно. Она того не стоит…
В глубине души, которая буквально рвется на части, я кричу: «Она того стоит! Стоит!» – но логика – упрямая вещь. У Украины сейчас слишком мало сил, чтобы вести здесь полномасштабную, настоящую войну. И потом: как же ОНИ будут сбрасывать бомбы на НАС? Они не сделают этого – по той же причине, по какой не смогли дать отпор в Крыму. СВОИ в СВОИХ не стреляют. Даже если эти свои – абсолютно чужие… Сколько же нам еще понадобиться времени, чтобы наконец это понять?
Я отворачиваюсь, чтобы снова не заплакать; я уже достаточно плакала в последнее время. И даже не плакала, а ревела. Билась в истерике, потому что так и не смогла откопать в грудах кирпича и известки наш семейный альбом. Меня не беспокоило то, что, похоже, безвозвратно пропали наши с Женькой теплые вещи – просто как сквозь землю провалились. Я рыла и рыла в поисках другого: отбрасывала, сдирая ногти в кровь и загоняя занозы под кожу, но… Наши семейные фотографии – огромный, толстый альбом в изрытом оспой малиновом бархате, – так и не нашелся. Как больно, когда отрубают корни! Бабушка, дедушка… приклеенные к серому картону, и просто вложенные между страниц черно-белые, милые, бесхитростно-любительские снимки. Они до сих пор так и стоят у меня перед глазами: мама, беременная мной, в саду, среди цветущих вишен. Вся семья за дощатым столом – я уже родилась, но пока даже лица моего никому не показывают: занавесили кружевным уголком, и бабушка держит меня на руках – толстенькое поленце, перевязанное розовыми атласными лентами. Все они дороги мне одинаково: выцветшие от времени старики-соседи на незамысловатых самодельных лавочках, флоксы в палисадниках, улыбчивая мамина родня; тетки с папиной стороны, чинно стоящие рядом с мужьями, – мешковатые брюки, сарафаны домашнего пошива в мелкий цветочек, в горошек, клетку, в узбекские радужные зигзаги… Если напрячься, то можно вызвать в памяти солнечный свет того самого утра, когда флоксы пахли особенно пряно и сладко, а бабушке, сидящей за длинным, накрытым белыми скатертями, через весь сад протянувшимся столом, – ей исполнилось тридцать. Тридцать – совсем как мне сейчас! Кажется, это и называют генетической памятью… Так неужели это все будет потеряно: и бабушка, неуловимо похожая на меня сегодняшнюю, и солнечная рябь на столах – свет шестидесятилетней давности, изливающийся щедро и ярко, – надежно запертое, законсервированное время? И я уже никогда в жизни не сяду рядом с Женькой и не покажу ей их всех – тех, кто жил для того, чтобы родились мы, а потом тех, кто придет вслед за нами. Я не хочу, чтобы от них остался только прах, только мимолетное воспоминание; для меня были важны и нужны эти выцветшие глянцевые прямоугольники, распластанных на толстых серых страницах с фигурно прорезанными насквозь уголками. Все может исчезнуть, потеряться, но не это – свет, любовь, память…
Как же я уеду, не найдя всего этого?! Не забрав этого с собой? Оставив это здесь? Бросив своих родных? Правильно говорят: кровь не вода. Придут чужие люди, и разберут развалины, и вынесут на помойку попорченные дождями и ветром вещи – все то, что не сожгут зимой в печках и не сдадут на металл. Или даже не станут слишком себя утруждать – попросту выроют бульдозером огромную яму на задах участка, свалят туда остатки нашей с Женькой жизни и проедутся несколько раз по верху: туда-сюда, туда-сюда… Как и не было ничего. Но новое – оно всегда вырастает поверх чьего-то старого, и в земле, на которой начинается другая жизнь, всегда остается часть прежнего – так называемый культурный слой. Когда археологи, лет через пятьсот, выкопают обратно то, что уцелеет, они аккуратно склеят наши с Женькой чашки-плошки и выставят это на всеобщее обозрение в витрине: «Жизнь матери с ребенком, Луганская область, начало XXI века». И там же – ржавый, изъеденный столетиями автомат. Интересно, как они, наши потомки, назовут то, что сейчас здесь, у нас, происходит? «Украинско-российский конфликт»? «Луганский разлом»? «Время, когда дети играли на компьютерах в космические войны, а взрослые убивали друг друга из настоящего оружия»? Почему же никто из тех, кто сегодня заставляет нас покинуть нашу землю, не понимает, что, когда в тебя стреляют и ты падаешь, у тебя не остается в запасе еще четырех жизней, чтобы пройти этот проклятый уровень… этот чертов Луганский разлом…
– Заберешь из нашего погреба тушенку и остальное, – велю я Маруське.
– Ладно, – вяло соглашается она. – Заберу.
Свекровь вскрикивает во сне, а потом начинает что-то быстро-быстро бормотать. Женька спит рядом с ней на единственном Маруськином диване. Мы сидим на кухне, на двух застеленных раскладушках, съевших всю свободную площадь, и отмахиваемся от комаров.
– Математика – хорошая наука, – деланно жизнерадостно утешаю подругу я. – Никаких тебе крещений Руси богопротивными киевскими князьями и прочих укропо-бандеровских штучек!
Маруська хрюкает, а потом замечает:
– Доберутся и до математики. Лиха беда начало. Вот, например, какая мне сейчас пришла в голову замечательная задача, хочешь?
Я киваю, и Маруська специальным педагогическим голосом начинает излагать:
– Из Луганска и Донецка по одной и той же колее вышли навстречу друг другу два поезда. Первый шел со скоростью сорок километров в час, а второй – шестьдесят километров в час. Расстояние между городами… черт, не помню! Ну пусть будет двести километров, для ровного счета. Спрашивается в задаче: почему они не встретились?
– Рельсы на металлолом сдали? – предполагаю я.
– Не-а, – мотает отросшей гривой Маруська.
– Все взорвали к едрене фене?
– Опять мимо денег.
– Нет, ну почему, а?
– Просто не судьба. Вот не судьба, и все!
– Это уже не математика.
– А это уже и не жизнь. А поеду-ка я с вами, а? Вдруг судьба?
Поставленный Маськой чайник свистит в ночи, словно паровоз… и внезапно я слышу перестук железных колес по рельсам. Они упрямо выговаривают: «Не-судьба, не-судьба… несудьбанесудьбанесудьба…»
– Судьба… – возражаю я им шепотом.
Судьба?
Егор
– Какое там прекращение огня? Сдурел? Самое время дать укропам проср…ться! Живой мухой собрались – и на позицию!
Было объявлено перемирие и прекращение огня, но я уже слишком хорошо знал ЭТУ СТОРОНУ нашей войны, так что слишком не удивился. После жуткого случая с Василием, смерть которого я переживал до сих пор, нас всех разбросали по разным командам, а о происшествии на прощание было велено забыть. Так из центрального Донецка я попал в захолустье, на самую границу Луганской области.