Я прилетела в аэропорт Уэст-Палм-Бич, находившийся к югу от городка Стюарт, где жили мать и отчим. Там, в престижной общине пенсионеров, гордившейся полем для гольфа на восемнадцать лунок, восемью теннисными кортами, тремя бассейнами и загородным клубом и где почти каждую неделю появлялись машины «скорой», чтобы увезти кого-нибудь из местных обитателей в больницу, у них был большой и достаточно комфортабельный дом.
Мать встречала меня в аэропорту и, должна признать, выглядела безупречно. Как всегда, стройная, миниатюрная, с модной стрижкой, с волосами оттенка «соль с перцем», одетая в стандартную униформу всех состоятельных жительниц Флориды: розовые капри от Лили Пулитцер, белый хлопковый свитер без рукавов, обнажающий покрытые тональным кремом руки, и рыжевато-коричневые босоножки на высоких каблуках. Я глубоко вздохнула и помахала ей, почти раскаиваясь в слишком поспешном решении приехать сюда, поскольку точно знала, что в ожидании, пока я подойду, мать мысленно анализирует мои недостатки.
Но тут мать подняла на лоб огромные круглые темные очки а-ля Джеки О. Я увидела ее глаза, копию своих собственных, – единственная черта, унаследованная от нее, – и меня вдруг поразило, до чего же она постарела. Нет, дряхлой она не выглядела, просто куда старше, чем я запомнила. Мысленно я всегда рисовала маму такой, какой она была лет в сорок пять. В возрасте, когда самая была в полном расцвете неуклюжего, прыщавого отрочества, а матушка неизменно оставалась гибкой, прелестной и полной жизни. И теперь, заметив тонкую паутину морщинок, тянущихся из уголков губ и глаз, я немного испугалась. Захотелось обнять ее, прижать к себе, как-то защитить от ее собственной старости…
– Привет, ма, – выдавила я слегка дрожащим голосом.
– Привет, солнышко, – ответила она, раскидывая руки. Я бросилась к ней, мы обнялись, и, к моему величайшему изумлению, у меня защипало глаза. После всего, что мне пришлось вынести – после гнева, ссор и обид, – такое огромное облегчение быть с кем-то, кто любит меня бескорыстно и безусловно…
– До чего же хорошо снова видеть тебя, – призналась я, все еще цепляясь за нее, как ребенок, боящийся, что мать навсегда оставит его в детском саду.
Матушка отстранилась и оценивающе взглянула на меня.
– Выглядишь усталой. Что-то случилось?
Для постороннего наблюдателя вопрос, возможно, звучал совсем безобидно. Но это была моя мать, и я знала, что под внешне невинными словами скрыто совсем не такое невинное значение. «Уставшая» в переводе на обычный язык означало: волосы слишком длинные, румяна наложены слишком тонким слоем, этот цвет тебя бледнит, нужно пользоваться автозагаром и еще миллион других замечаний по поводу моей неухоженности. И она права, я выглядела не лучшим образом, мало спала, извелась от тревоги и не могу вспомнить, когда обременяла себя такой простой вещью, как маникюр. И все же сознание того, что мать меня осуждает, как всегда, раздражало. Выводило из себя.
– Ничего. Все в порядке, – заверила я, отступая. – Я сдала сумку, так что пойду за багажом.
Говард, мой отчим, ждал у машины, успешно отбивая все попытки охранника заставить его колесить вокруг аэропорта, пока пассажиры не будут стоять на тротуаре, готовясь загрузить вещи в багажник. Поразительно, что охранник вообще позволил ему остановиться здесь: последнее время они заставляли водителей сажать и высаживать пассажиров на малой скорости; несчастные едва не выбрасывались из машин или прыгали на сиденья, подобно киношным трюкачам. Говард всего на несколько лет старше матушки (по-моему, ему только что исполнилось шестьдесят четыре, хотя точнее сказать не могу), но «цветущая» внешность, результат постоянного пребывания на солнце и чрезмерных возлияний, – старила его лет на десять. До того как в шестьдесят лет уйти на покой, Говард продавал лекарства и был одним из лучших в своей области, поэтому оставил работу, имея солидный банковский счет и огромные уродливые золотые часы, без которых я ни разу его не видела и которые, как подозревала, не снимал даже во сне. Он обладал харизмой истинного коммерсанта, и я обнаружила, что по дороге домой автоматически растягиваю губы в фальшивой улыбке при каждой его шуточке.
Мать на протяжении всей поездки оставалась странно притихшей, перебивая очередную побасенку Говарда только напоминанием о том, куда в очередной раз следует свернуть.
Я облегченно вздохнула, когда впереди показался их дом, чем-то удивительно напоминавший мать: такой же элегантный и безмятежный, казалось, находившийся в миллионе миль от тех проблем, которые я оставила у себя дома. Мы вошли в прихожую. Саша, собака матери, французская болонка, которую я, честно говоря, люблю, хоть она и похожа на тявкающий комок ваты на ножках, выбежала навстречу, подпрыгивая, махая хвостом и радостно фыркая, после чего перевернулась на спину и подставила мне розовое в коричневых пятнах брюшко.
– Привет, Саша, – прошептала я, наклоняясь и протягивая руку.
– Не трогай собаку! – хором завопили мать и Говард, но было слишком поздно. В воздух фонтаном брызнула струйка мочи, образовавшая на полу желтую лужицу. Саша встала, подозрительно понюхала ее и чихнула.
– Последнее время она всюду писает, – пояснила мать, прежде чем обратиться к собаке:
– Мамочка очень сердита на тебя, плохая, плохая девочка! Даже смотреть на тебя не желаю! Уходи отсюда! – резко воскликнула она, показывая на кухню. Саша уныло поплелась туда, поджав хвост.
– И когда это началось? – спросила я.
– Месяцев шесть назад. Ее врач считает, что всему причиной нервное расстройство.
– Врач?
– Да, мы возили ее к специалисту по поведению животных. Он прописал специальные транквилизаторы, которые вроде бы помогали первое время, но потом она снова начала писаться. Но, так или иначе, Себастьян, ее врач, кстати, потрясающий, считает, что скоро найдет подход к Саше.
Услышав свое имя, Саша радостно ворвалась в прихожую, очевидно устав от одиночного заключения и спеша заслужить милость хозяйки. Бедняжка уселась у ног матери, очаровательно склонив головку набок и подняв лапку в молчаливой мольбе о прощении. Но мать это не тронуло.
– Я с тобой не разговариваю, – строго сказала она, покачав головой. – Ступай на кухню.
– Ма, это несправедливо! Она уже не помнит, что натворила, – запротестовала я, тронутая печальными карими слезящимися глазами и подергивающимся носом. – И она такая несчастная.
– Ничего, переживет, – отмахнулась мать. – Помнишь, где гостевая комната? Сейчас покажу.
Я оглянулась на Сашу, которая прижалась к полу, всем своим тельцем выражая покорность судьбе, и неожиданно позавидовала собаке. Точнее, ее возможности легкого доступа к лечению и лекарствам.
* * *
Следующие несколько дней я провела в закрытом бассейне, которым мать и Говард никогда не пользовались: иногда плавала медленно, как морская черепаха, но чаще величаво курсировала на надувном кресле, читая книги из материнского собрания романов Джона Д. Макдоналда. Истории Макдоналда о бездельнике и лоботрясе Тревисе Макги, о бесчисленных спасенных им героинях и их развлечениях в его плавучем доме в Форт-Лодердейле, где они пили джин «Будлз», ели стейки и загорали до восхитительно нездорового оттенка бронзы, оказались именно тем необходимым избавлением от тяжелых мыслей, в котором я нуждалась. Мама и Говард приглашали меня на вечеринку с танцами в свой загородный клуб, но я отказалась. Предпочла провести вечер за просмотром «Титаника» и холодными китайскими закусками, оставшимися со вчерашнего дня.