«Легко жить в счастливом неведении, – подумал я, – больше того, это наше естественное состояние: мы все так живем, и никто не стал из-за этого дураком, так что страдать нет причины», – так сказал сам Деан, хотя и добавил: «Но мы страдаем, и страдаем ужасно, когда в конце концов все узнаем!»
– Нет новой связи, – сказал я.
– Вот-вот, – согласился Деан, – нет уничтожения новой связи, как бывает, если перестает существовать то, что могло бы существовать. А ведь это могло сблизить нас еще больше – отказ от того, что могло бы существовать и могло бы быть общим, сближает больше, чем согласие на то, чтобы это что-то существовало и развивалось нормально. Ничто не сближает так, как неудачи, разочарования, разлуки и даже разрыв – маленькие шрамы, которые остаются навсегда и напоминают о том, чего не было, но что могло бы быть. («Или от чего мы сами отказались», – подумал я.) Эти шрамы напоминают нам: «Я сделал это ради тебя, ты передо мной в долгу». С тем, что давно в прошлом, с тем, что существовало только в нашем воображении, и с тем, чего не произошло, сохраняется связь. («И с мертвыми, наверное, тоже».) Если бы я тогда не начал тревожиться, если бы не пошел в клинику, Ева пришла бы в кафе через два часа с заплаканным лицом, еле держась на ногах, как героиня, только что совершившая подвиг, и я утешал бы ее до конца своих дней. Можешь себе представить, у нее в сумочке лежал заготовленный заранее окровавленный кусочек ваты, который она, как бы случайно, должна была показать мне, чтобы я острее почувствовал свою вину, – женщины всегда найдут, где взять кровь. («Я тоже видел такой кусочек ваты в мусорном ведре, здесь, в доме твоей жены Марты Тельес, клочок ваты с капелькой крови. Марта тогда была уже мертва».) Мы не сказали друг другу ни слова. Когда мы доехали до ее гостиницы, я даже не вышел из такси, просто молча открыл ей дверь, словно приказывал убираться. Я хотел остаться один. Я решил пройтись и купить подарки Марте и сыну («Компенсация за ожидание, знак внимания, попытка заглушить угрызения совести – теперь уже не важно, чем были эти подарки: они опоздали»), я не хотел больше видеть Еву. Никогда. Нам предстояло возвращаться одним рейсом, но наши места были не рядом. Я знать ничего о ней не хотел. Я где-то наспех перекусил и вернулся в гостиницу, встретился с одним из партнеров и обсудил с ним дела. Я был не в состоянии сосредоточиться на том, что он мне говорил, я думал о своем. Я вспоминал все эти три недели, в течение которых меня обманывали, все эти ссоры, угрозы, хлопоты, нашу поездку. «Каким же я был дураком!» – думал я. («На самом деле ни к чему так страдать – просто время, когда ты жил, не зная того, что узнал сейчас, стало вдруг странным, зыбким и нереальным».) Ева звонила мне три раза, я ей не перезвонил. Позвонить сюда мне и в голову не приходило – я был слишком раздражен, чтобы говорить с Мартой, я хотел прийти в себя. А в это время меня уже искали. Ты унес листок с моим телефоном, и меня не могли найти. («Но я же не хотел, это получилось случайно, нельзя меня в этом винить».) Я снова вышел на улицу. Я никак не мог успокоиться, наоборот, возбуждение мое все росло. Я сел на метро и поехал в центр. Походил там немного, купил еще какие-то подарки, зашел в кинотеатр на Лестер-сквер, но я недостаточно понимаю английский, чтобы следить за сюжетом, к тому же мысли мои были заняты другим. Я вышел, не досмотрев фильма, но в гостиницу вернулся только в половине девятого. В вестибюле меня ждала Ева. Не знаю, сколько времени она там просидела, листая журнал. Увидев меня, она быстро встала и подняла руки, словно для того, чтобы защититься от удара. «Мне нужно с тобой поговорить, – сказала она, – пожалуйста, давай поговорим». Она ничего не ела весь день (я тоже почти ничего не ел), весь день просидела в своем номере и сейчас еле держалась на ногах. Глаза у нее были заплаканные. Я сказал ей, что я ее выслушаю, но это ничего не изменит. Нужно было найти неподалеку место, где можно поужинать. Для Англии было уже поздновато, но я знал, что «Бомбей-Брассери» еще открыт, поэтому мы взяли такси и поехали туда, но на этот раз уже без всякой помпы – словно мы потерялись в чужом городе и возвращались в единственное знакомое нам место. Привести ее туда, мне кажется, значило еще и наказать ее: в этом ресторане накануне вечером я из кожи вон лез, чтобы ее ублажить. В этот раз мы не обращали внимания ни на пианистку, ни на официантов в экзотической одежде, ни на сцену. Мы заказали первое, что попалось в меню, – на самом деле нам кусок не лез в горло, – заказали коктейли. Пить мы пили. Я пил бокал за бокалом и скоро был уже пьян от индийского пива – от него быстро пьянеешь, оно должно было помочь мне заснуть ток ночью. Если бы я знал тогда, что Марты уже нет в живых, я не испытывал бы такой ненависти к моей бедной медсестре, больше того, я простил бы ее. У меня оставалась бы только она, понимаешь? К тем, кто остается, становишься добрее.
– О чем вы говорили? Что она вам сказала?
Деан резко поднялся, словно его задел мой вопрос. Сейчас он снова стоял, облокотясь на полку.
Красивая поза, красивый мужчина – высокий, худощавый. Он помрачнел, энергичный подбородок подрагивал, золотистые глаза горели гневом, как тогда, когда он уходил из ресторана и Тельес не позволил ему заплатить по счету. Только сейчас в них не было зеленоватого отсвета грозы (на улице был туман), лишь отсвет электрической лампы.
– Ничего. Что она могла мне сказать? Пыталась меня разжалобить, умоляла, пыталась оправдаться в том, чему нет оправдания, – не все можно простить, даже если это сделано из любви. Нельзя считать поступок правильным только потому, что к нему подтолкнуло сильное чувство. Хотя, возможно, я согласился бы с этой точкой зрения, если бы знал о том, что происходило здесь. Но я ничего не знал.
– Абсолютно правильных поступков вообще не бывает, – некстати заметил я. Действие кокаина проходило, я уже не мог полностью себя контролировать.
– Да, ни мой поступок, ни твой правильными не назовешь.
Деан взял у меня еще сигарету. Ее он зажег сразу и сделал подряд две затяжки. Курильщиком он, скорее всего, не был, а курил для того, чтобы руки были чем-то заняты, пока он рассказывает. Так мне тогда показалось. А еще я подумал тогда, что мысли у него интересные, но он не умеет их излагать. Да и кто из нас умеет?
– Она пыталась рассказать, почему она так сделала, но я не слушал – я и сам все понимал. Она видела, как я отдаляюсь от нее, и не хотела меня потерять – одна только мысль об этом приводила ее в ужас. Она хотела забеременеть, но это было очень трудно: я был очень осторожен, я тебе уже говорил. Она боялась, что не сможет меня удержать, боялась, что пройдет еще год – и я ее разлюблю. Говорила, что у нее сердце разрывалось, когда я торопился уйти от нее, спешил домой – ведь когда-то все было по-другому, когда-то мне и правда нелегко было отрываться от нее, я знаю, что это было так, но я уже не помню. («Тот, кто уходит, целует в дверях того, кто остается, – так же целовались они позавчера и так же будут целоваться послезавтра, их первая ночь была уже давно и давно уже забыта – столько прошло с тех пор недель и месяцев».) Она говорила, что я стал другим – сухим, раздражительным, словно вдруг стал чужим, она не знала, что делать: мы всегда теряемся, если видим, что мир вокруг изменился, а мы остались прежними. («Я тебя не знаю, не знаю, кто ты, я в жизни своей тебя не видел. Не проси у меня ничего и не говори мне нежностей, потому что я уже не тот, что прежде, и ты тоже не та» – вот чем все кончается рано или поздно.) И вот тогда-то она и придумала всю эту комедию. Она полагала, что аборт нас объединит, что меня тронет ее жертва и ее самоотверженность. И она была права, все так и вышло бы, если б мне хватило выдержки и я дочитал бы свои газеты до конца, если бы сидел послушно в том кафе, как и обещал ей, не ушел оттуда, не отправился искать ее на случай, если ей понадобится помощь. Просидел же я так больше часа, делая вид, что читаю, но думая только о ней и о руках врача, которые что-то делают с ее телом, и время ожидания казалось мне вечностью, а она в это время листала журнал. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я говорю.