Вниз-вниз спускался я по окружной тропинке к подножью камнепада. Огромное сожаление нарастало во мне, что я не был здесь ночью и не видел, как наводнение надвигалось, пенясь и взрываясь в своих падениях. Ведь ты же проснулся от раскатов грома, корил я себя, ты же слышал шум ливня, ты же знал, что происходит снаружи, — и остался в постели!
Неужто я боялся? Потоки, прошедшие здесь ночью, вырыли большую яму в мягких наносах, скопившихся под водопадом, и прямо у подножья утеса камни и вода, время и настойчивость образовали что-то вроде огромной, разинутой пасти.
Медленно-медленно, с осторожностью, к которой приучаются мужчины нашей семьи, забрался я внутрь. Большая скала висела в глубине зева, словно язычок в горле чудовища, и счастливые капли, которым удалось улизнуть из тюрьмы расположенных выше бассейнов, капали с потолка.
«Тинк, тинк, тонк… — говорили они. — Тинк, тонк, тонк…»
Нежная мольба их ударов выбила под ними на дне маленькие прозрачные лунки, увенчанные мягкими зелеными водорослями. Зимой, когда капли дождя стекали по оконным стеклам, я сидел с Рыжей Тетей в ее комнате, каждый из нас выбирал себе каплю, и мы заключали пари: чья стечет первой. Она всегда побеждала. Ее капля всегда находила особый способ присоединиться к другим, вырасти и помчаться вниз-вниз с новообретенной, ускоренной тяжестью.
К древнему нагромождению камней, что на дне водопада, присоединились несколько новых, которых не было во время моего предыдущего посещения. Когда упадет и этот каменный язычок? Когда закроется надо мною это скальное нёбо, уступив тяжести воды и ее страсти опускаться всё ниже?
Дрожь прошла по моему позвоночнику. Я выбрался из каменной глотки обратно в русло вади и вернулся назад по своим следам. Снова взобрался на вершину камнепада, растянулся на обнажившейся наготе белого утеса, закрыл глаза и взмолился о приходе сна.
А ЧТО ОНА ДЕЛАЕТ?
— А что она делает? — снова спросил я за ужином, над большим летним салатом из овощей, черных маслин, крутых яиц и овечьего сыра.
Я был тогда примерно одиннадцати лет, уже свободный от ограничений младенчества, но еще не отмеченный приметами возмужания.
— Что она делает? — подчеркнул я это «она» и показал вилкой на Рыжую Тетю.
— Что это значит: «что она делает»? — спросила Мать.
— Ну, вы работаете в школе, и на мельнице, и в рассаднике, Бабушка работает дома, а что она делает?
Стриженая голова Рыжей Тети опустилась так, что почти коснулась тарелки. Только ее щеку я видел, стынущую и бледнеющую.
— Не беспокойся, Рафи, — сказала Мать. — Она делает достаточно. Каждый из нас вкладывает свое, и она тоже.
Целыми днями Рыжая Тетя сидела, закрывшись у себя в комнате, примеряла голубые платья и бежевые пиджаки, всматривалась в свадебное приглашение, выпущенное Верховным комиссаром, и гладила им свою грудь, перебирала старые фотографии, которые доставала из коробки, и заучивала старые письма, которые уже читала и знала на память. Иногда она приглашала меня посмотреть ее альбомы художников-импрессионистов: «Присмотрись внимательно к этим картинам, Рафаэль, Наш Эдуард говорил, что так видят мир мужчины».
Ночи напролет она ходила вдоль стены коридора, туда и обратно, по дорожке, которую ее ноги вытоптали между кухней и туалетом, пока и сама уже перестала понимать, рвет ли ее, потому что она ест, или она ест, потому что ее рвет.
На мой, мужского рода, детский и наглый взгляд, это выглядело так, как если бы Рыжая Тетя только и знала, что поедать и вырывать, запоминать и тосковать, да рассказывать об изысканных манерах и вежливости сэра Алана Каннингема и его супруги, присутствовавших на ее свадьбе лично, — и больше не делала ничего.
— Так что же она делает?
— Все, что мне велят, — сказала вдруг Рыжая Тетя тонким, как у девочки, голоском. — Если бы я была мужчиной, я могла бы умереть, и кончено. Но что поделаешь? Я всего лишь женщина.
— Ну, вы… ша… хватит уже, — забеспокоилась Бабушка. — А ты замолчи и перестань к ней приставать.
Несмотря на танцы, и укрепление памушек, и игры в лото, и разговоры с семейными викторинами, и вопреки декларациям о женской дружбе, якобы царящей в доме, все знали и помнили, что Рыжая Тетя — не «родственница по крови». Этот титул полагался только Бабушке, двум ее дочерям и ее внучке, и каждая из них сумела возвести вокруг себя оборонительные укрепления, необходимые одинокой женщине: Мать была защищена стеною книг и покровом затворничества, Черная Тетя — копьями своей силы и своей независимостью, моя сестра — юмором и насмешкой, ее щитоносцами; а Бабушка — ее стремлением руководить, организовывать и заправлять деньгами, которое было омерзительно всем, хотя никто не мог отрицать его пользу. В то же время Рыжая Тетя, «просто родственница», барахталась, запутавшись в паутине своей зависимости и связанная своей благодарностью. И не раз, когда она пыталась взбунтоваться — тайком, «чтобы ребенок не слышал», — мне удавалось подслушать, как Бабушка кричала на нее: «Если хочешь жить с нами, дорогая моя, так изволь делать то, что тебе говорят!» Но тогда я еще не знал, о чем они говорят, о каком темном ужасе.
Что касается меня, то распределение обязанностей было весьма четким. Никто не устанавливал законы, и никто не публиковал постановления: «Женщины не нуждаются в этом, — сказала ты мне однажды, — они просто знают». Например, купать меня в ванной разрешалось только Матери, тогда как остальные в это время стояли вокруг, одни поближе, другие подальше. Угри на моей спине выдавливали только Черная Тетя и моя сестра. Когда я был младенцем, меня кормила Бабушка, экономно и бдительно соразмеряя движения кормящей ложечки, чтобы ни единой капли не растерять впустую. Черная Тетя играла со мной, позволяла мне мыть с ней пол и привлекала к участию в ее эскападах. Сестра смотрела на меня, насмехалась надо мной и помнила вместо меня, и даже сегодня, стоит мне попросить, готова спеть ту мою любимую песенку, ту самую, которая, я уверен, была сочинена еще большим забывакой, чем я:
За морем, за морем,
Синеет гряда,
Найдете ль вы, птицы,
Дорогу туда?
За морем, за морем,
Где я и не жил,
Есть остров из золота,
Имя забыл.
Рыжая Тетя просила, чтобы ей тоже разрешили ухаживать за мной, и Бабушка позволила ей будить меня по утрам и проверять, не слишком ли горяча вода в моем тазу для купанья. Но ей было запрещено — запрещено не словами, но взглядами, и дыханьем, и неуступчивостью тел — проверять, «не покраснело ли у него» в разных местах.
«А мне она как раз интересна, — сказала ты мне однажды, когда я пожаловался, что Рыжая Тетя навевает на меня скуку. — И мне особенно нравится, как она ест, и тут же бежит вырвать, и возвращается, и говорит (и тут ты воспроизвела обиженное выражение беспомощности на лице Рыжей Тети): „Я опять-таки вырвала“. И мне нравятся ее манеры и ее рассказы — как женщина должна присобрать свое платье, когда мужчина пододвигает ей стул».