Эбер завел привычку навещать эту революционную семью. Он подолгу наблюдал за ребенком, который играл сам с собой в карты или в шарики. На днях маленький гений починил игрушечную гильотину, сломанную Симоном, который пытался резать ею колбасу.
Лишь самые знаменитые вожди Революции, тщательно отобранные, могли попасть в Тампль и увидеть, как сын «укороченного» Людовика XVI ковыряется в носу. Он был очарователен — настоящий падший ангелок, волчонок, разлученный с матерью и воспитываемый свиньями. Эти господа не задерживались надолго и обычно больше не приходили. Никто из них не произвел на ребенка более сильного впечатления, чем Эбер, которого он называл «папаша Дюшен» и который подолгу молча наблюдал за ним, непочтительно оставаясь в шляпе. Иногда на его губах появлялась улыбка, которой Людовик XVII не мог вынести и отводил глаза.
В конце своего визита, длившегося обычно около часа, Эбер вставал, последний раз окидывал ребенка пристальным взглядом и произносил лишь «До встречи», перед тем как выйти.
~ ~ ~
«Я умоляю вас, дайте знать об опасности, выразите мои самые живые страхи, для которых — увы! — есть все основания. Нужно, чтобы в Вене осознали, насколько будет ужасно и, осмелюсь сказать, недостойно, если история засвидетельствует, что лишь в сорока лье от австрийских армий, блестящих и победоносных, августейшая дочь императрицы Марии-Терезии погибла на эшафоте, и не было предпринято ни одной попытки ее спасти».
Но блестящие и победоносные австрийские армии не сдвинулись с места, и процесс Марии-Антуанетты начался. Помимо того, что для Эбера это было завершением всех трудов, это была еще и возможность ограничить влияние Робеспьера.
Предводитель санкюлотов еще ни разу не осмеливался открыто противостоять вождю якобинцев, который, в свою очередь, воздерживался от критики «папаши Дюшена», поскольку хотел нанести заведомо точный удар: Робеспьер понимал, что если не отправит противника на гильотину в течение двух дней от начала конфликта, тот отправит его туда сам. Хотя сфера соперничества между Эбером и Робеспьером пока не определилась окончательно, ни один из двух революционеров, во всяком случае, еще не избавился от желания восстановить монархию к своей вящей выгоде. Судебный процесс королевы ускорил развитие конфликта. Эбер настаивал на том, чтобы ведение процесса было предоставлено ему, поскольку он вот уже два года готовил для него почву — а по сути, начал эту подготовку еще в алансонских кабачках в 1780 году — и теперь хотел нанести решающий удар и заодно извлечь из процесса все политические выгоды.
Робеспьер и Эбер были похожи на двух котов, собирающихся драться из-за полумертвой птички.
Робеспьер назначил Эрмана председателем трибунала. Он надавил на Шометта и добился того, чтобы Фуке-Тенвиль стал публичным обвинителем. Эбер, таким образом, вынужден был довольствовался лишь скромной ролью свидетеля, ответственного за происходящее в стенах Тампля.
Но теперь Эбер был уже привычным к унижениям такого рода и научился использовать даже самые мизерные шансы для достижения своих целей.
Фуке-Тенвиль обвинил королеву в тайном сговоре с врагами Франции, и этого обвинения никто не смог бы отрицать: она действительно призывала иностранные армии к захвату французских территорий под предлогом «навести в стране порядок»; то, что под этим подразумевалось, конечно, не соответствовало желанию большинства французов. Да, французы обезумели, но по какому праву кто-то собирается вмешиваться в их дела и призывать их одуматься?
Фуке-Тенвиль вел процесс в полном соответствии с юридическими нормами той эпохи. Он настойчиво требовал для обвиняемой смертной казни — общепринятой высшей меры наказания. Государство, находящееся в состоянии войны, судило предательницу, это был обычный судебный процесс обычной предательницы, как того и хотел Робеспьер. И вот именно эту банальность происходящего Эбер собирался нарушить.
Папаша Дюшен привил своим возлюбленным санкюлотам страсть ко всему грандиозному и ужасному: подлая шлюха должна быть не просто наказана как обычная преступница, она должна заплатить настоящую цену за все преступления, совершенные в течение последних двадцати лет. Ибо на самом деле процесс начался не 12 сентября 1793 года, а 8 июня 1773 года, когда Мария-Антуанетта предстала перед парижанами на следующий день после своей свадьбы с принцем Людовиком. И финал этого процесса должен был соответствовать всему, что она успела за эти двадцать лет натворить.
Эбер перечитал «Царя Эдипа», чтобы подтвердить свою догадку о том, что больше всего воодушевляет города, опустошаемые мором.
Он предъявил Марии-Антуанетте обвинение, которое некогда возводили на Иокасту, ибо толпу больше всего возмущает нарушение фундаментальных запретов: инцест, педофилия. Именно таким образом Эбер придал процессу королевы новый масштаб — обвинив ее в святотатстве.
~ ~ ~
— Ах ты, мелкий поганец! Совсем стыд потерял?
— Кто тебя этому научил?
— Чему?
— Сейчас ты у меня узнаешь, чему!
— Оставь его в покое, Антуан, не надо его бить! Он сейчас скажет… ну-ка, маленький мой, скажи, кто тебя этому научил?
— Это твоя мать? Или старая мартышка Элизабет?
— Перестань, Антуан!
— Или обе?
— Ну, скажи ему!
— Что ты киваешь? Это означает да? Обе?
— Ну, ответь же!
— Обе?
— Вот шлюхи!
— Они тебя укладывали с собой в постель?
— Ответь, если да.
— Да.
— Что да?
— В постель.
— Что в постель? Они были голые в постели? И там они тебя научили теребить твои причиндалы? Так?
— Ну, скажи ему, малыш! Тебя не накажут, потому что это их вина.
— Ты понимаешь, про что тебя спрашивают? Ну, говори! Они его брали в рот?
— Симон!
— А что? Надо точно знать. Думаешь, мне так нравится все это выпытывать?
Мари-Жанна обняла ребенка, прижала к себе и зашептала на ухо: не надо бояться, это все для его же пользы, нужно все честно рассказать, и с этим будет покончено. Нужно это сделать ради нее, ради мамаши Симон, которую он любит. Он ведь ее любит, правда?
— Да.
Осталось лишь написать Эберу:
«Приходи побыстрее, мой друг, мне есть что тебе рассказать, и к тому же я буду очень рад тебя видеть».
Медленно водя пальцем по строчкам, Симон перечитал записку, написанную под его диктовку одним из стражников. Да, все так. Как здорово видеть слова, которые ты только что произнес, написанными на бумаге. При виде такого чуда башмачник не смог устоять перед литературным соблазном и решил дописать несколько слов собственной рукой:
«Пиридавай превед от миня и жыны сваей дарагой супруги, дочке и систре. Прашу низабыть маей прозьбы и притти миня навистить паскарей. Навечно твой друх Симон».