— Ничуть, — отвечает Эмили с удивленным воодушевлением. — Это ужасно интересно. Пожалуйста, дальше.
Надя смеется.
— Эти дамы жили под кошмарным бременем государственных тайн своих глупых мужей, а тайное бремя — знаете, конечно, — старит очень скоро. Эти дамы подходили к тому жуткому моменту, когда в зеркале все труднее увидеть молодость. Нужен особый свет и долгие уговоры, чтобы выманить ее из убежища, и убежища ее все многочисленнее. Это очень плохие годы. Вам они не понравятся, мисс Оливер. Знаете французскую поговорку: Un secret, c'est ипе ride? Каждая тайна — морщинка. С Конрадом они сбрасывали все морщины и снова чувствовали себя юными. Им хотелось удержать внимание этого молодого человека, который мог себе позволить выбирать женщин. И они спрашивали себя: «С чего ему возиться со мной, стареющей женой бюрократа из военно-морского министерства?» А с того, что она могла развлечь его анекдотами о коллегах мужа, или циничными рассказами об их безграмотных проектах и твердолобых начальниках, или шокирующими историями о том, как убого оснащены некоторые подразделения флота. Конечно, на самом деле этих женщин такие вещи не шокировали; они просто повторяли слова мужей. Тайны мужей становились у жен разменной монетой для бесед и снова тайнами — для Конрада, который переправлял их в Вену, чтобы они стали монетами для него.
Надя, извинившись, что не сделала этого раньше, предлагает Эмили сигарету. Девушка мотает головой и спрашивает:
— Так Конрад, — с ее среднеамериканским выговором выходит решительно невенгерский Канрэд, — открыл вам всю эту сексуальную психологию, когда вам было десять?
— Нет, нет, дорогая. Я узнала это спустя известное время. Мы много лет были друзьями и больше, чем друзьями — недолгий и очень счастливый период.
— Конечно, конечно, — бормочет Джон, довольный возвращением в Надин мир, где происходят события. В его мире не происходит ничего (ничего серьезного, по крайней мере). Он слушает о Надином прошлом и жалеет, что со своего места не может дотянуться до руки Эмили. Легчайшее касание ее пальцев в этом воздухе, на этой высоте, обожжет его и оставит след навсегда.
— А он помог в войне?
— Ваш вопрос хорош, девочка моя, но только если вы, как я подозреваю, уже знаете ответ: от Конрада, я думаю, было мало пользы. Он немногого достиг. Ему всегда казалось, что из его сведений можно было извлечь больше пользы, но империя, которая платила ему, разваливалась еще даже до войны. Куски, которые он воровал у бездарных детишек и несчастных жен, не могли этого изменить ни на йоту. Он определенно не изменил исхода войны, правда? Не знаю, помогли ли его тщательно закодированные послания спасти хоть одну венгерскую жизнь, или выиграть бой, или хотя бы улучшить кошмарные условия капитуляции. Такова беда всех шпионов: они бывают так умны, но так мало могут сделать, — добавляет она с отрывистым смешком. — Но интересно, что их всегда окружают возлюбленные. Это вполне по природе, но ужасная ошибка природы. Шпионы — они как бесплодные, но ярко окрашенные особи. Они привлекают только тем, что у них, кажется, есть назначение, но на деле это самый бесполезный биологический вид. Это ужасно глупый способ растратить свои лучшие годы.
Джон следит, как глаза Эмили наполняются сочувствием.
— Да, это как-то ужасно. Он грустил, когда вы его знали? Что ему не удалось помочь в войне?
— Грустил?
Надя уделяет вопросу секунду молчаливого внимания.
— Что был шпионом-неудачником? Нет, не думаю. Дорогуша, самые умные из них рано или поздно понимают, что об этом вряд ли стоит беспокоиться, а Конрад был довольно умен. Думаю, кое о чем он грустил. Ему всегда не везло с деньгами. Я знаю, что он боялся стареть. Боялся утратить фортепианный навык и привлекательную внешность, чего, должна сказать, с ним так и не произошло. Французов он ненавидел до конца своих дней. Пешт называли восточным Парижем, знаете, и всякий раз, когда он это слышал, он хмурился и ревел: «Парижу бы сильно повезло!» Но грустить от того, что он не спас свой мир от гибели, ублажая дам средних лет, копаясь в мусоре и раздавая детям конфетки? В самом деле, мисс Оливер, вам это кажется грустным?
— О, прошу вас, зовите меня Эмили.
Ансамбль в этот вечер был целиком венгерским — пожилые люди, преподаватели музыкальной академии. У трубача длинная борода, как у русского православного монаха; от носа до груди он походил на перчаточную куклу. Он что-то пробормотал в микрофон по-венгерски, и в публике засмеялись. Джон — аномально восприимчивый к любой вибрации вокруг себя, замечающий любые мелочи обстановки, — поболтал «уникум»; взболтанный ликер рисует по стенкам бокала тающие романские арки. Лидер ансамбля задает счет новой песне. Джаз, но отчетливо венгерский; ритм посверкивает осколками чего-то иностранного, взбрыками венгерской народной музыки, музыкой плащеносных всадников. Мелодия в миноре, странные интервалы и печальное настроение восточноевропейских танцев, но с быстрыми вспышками свинга и кручеными бибоповыми штрихами. Джон наблюдает, как тучный пианист, потея, производит эту странную новую музыку. Ему кажется, что его связь с другими людьми и даже вещами стала, пусть на время, тесной, но радостной, нисколько не стесняющей. И даже понимание того, что это лишь на время, — часть возвышенной ясности.
— О, конечно, да, в былые годы я знала нескольких шпионов. Им не нужно было мне признаваться, хотя некоторые признались. Парадоксально, шпионов обычно нетрудно распознать. Мне они всегда казались — Конрад тоже — слишком… ну, это трудная работа, наверное, но она не для тех, кто хочет жить полной жизнью, быть ближе к другим людям и к ощущениям. Думаю, они все чуточку странные. Чуточку грустные, если взять ваше слово.
— Наверное, — говорит Эмили, — наверное, это правда.
Джон, глаза на потолок, вертикально выпускает вверх струю дыма и кивает: правда, правда, трудная работа, странная и грустная. Эмили отпивает из бокала и слушает группу, потом спрашивает Надю, бывала ли та когда-нибудь в Соединенных Штатах.
— О да. Я много лет жила в Сан-Франциско, играла на фортепиано и — надо полагать, совсем как вы для вашего посла, — организовывала светский календарь одного южновьетнамского генерала, который там жил в необъяснимо легкомысленном изгнании после вашей войны. Он закатывал много-много приемов. Помню, однажды…
Джон усмехается Эмили: Надя разошлась, она в редкой и чудесной форме, она околдует слушателей новым воспоминанием, ловко рассказанным, с добротной композицией, лиричным и эффектным, слегка невероятным, но вовсе не невероятным. В этой вероятности Джон не сомневается. Судьбы вроде Надиной должны существовать; он довольно читал и убедился, что это так.
И вот, пожелав Наде спокойной ночи и похвалив ее игру в антрактах, приняв ее благодарности за выпивку и за заметку и окунувшись в густую и липкую июльскую полночь, Джон удивляется и огорчается, услышав в словах Эмили насмешливое недоверие. Он провожает ее домой через мост Маргариты в Буду, Эмили горячо благодарит за то, что он познакомил ее с Надей. Она никогда не встречала такой очаровательной и забавной «старушки». Это наименование — «старушка» — сердит Джона. Он говорит с запальчивостью: