Вампиры подметили, что всем несладко, если хоронить проклятых на общем кладбище. Их хоронили за кладбищенскими оградами, чтобы не оскверняли устланную костями святую землю, не мешали бы коротать время честным покойникам и не тревожили бы сны вампира, которые нежно и приятно обнимали его из земли ближнего. Еще долго жить в таком месте мог только вампир, дожидаясь, когда кто-нибудь подкинет ему младенчика, чтобы встать и заявить о себе, уже в виде эфирного, но прожорливого существа, который не женится, не выходит замуж, не изнемогает, не копит богатств, а только пьет кровь, подбираясь к любому незаметно.
Глупо, но обычно покойники рассматривали проклятых точно так же, как при жизни, рассуждая по имиджу. До Суда люди продолжали оставаться людьми…
Кто же попадал в Сад-Утопию, для Маньки осталось загадкой. Невольно грешила на себя, но тут же ловила себя на мысли, что рассуждает, как вампир, который самостью своей не мог думать иначе. Так подняться мог только тот, кому Дьявол открыл все свои секреты. Взять тех же чертей – кому в голову придет искать их общества?! А еще она подметила, что у каждого обитателя Сада-Утопии был при себе красивый меч, который они всюду таскали с собой, как паспорт, и первым делом при встрече обращали взгляд именно на меч, а потом уже на лицо. Получалось, что попасть в Сад-Утопию мог только воин-меченосец. У нее такого меча не было, и денег не было, чтобы купить. Наверное, мечи у них были не простые. Да и кто бы смог такой продать? Сдавалось ей, что меч тот, как крест крестов, Дьявольская вещица.
Ну кинжал-то у нее есть, если Борзеевич не потерял или не продал кому…
Так… И где же искать душу Радиоведущей?
А вдруг Дьявол ошибался?
Это он мог на каждого грешника полюбоваться – имел право. Крохотное сознание, каким бы маленьким оно ни было, занимало какую-то часть его пространства. А другому – злорадствующее любопытство. Пока она не видела ни одного намека на жизнь. Да и кто из людей стал бы добровольно поднимать свой Ад, когда мог отсидеться на могиле, оставаясь относительно здоровым? И она бы не стала, если бы не Дьявол и Борзеевич, которые в один голос утверждали, что Ад – это круто, а уломать они могли кого угодно.
Не круто, больной надо быть… Причем, буквально. На все тело.
Аборигены земли Дьявола Ад не жаловали и обходили десятой стороной, спускаясь лишь по необходимости и наполовину. Он для них не существовал, Ад приходил с человеком. Свой Ад для них остался в прошлом. Но могли посмотреть и ужаснуться, как когда положили ее на плиту посреди озера. Даже черти не все видели Ад, искреннее полагая, что, вытаскивая полчища врагов человека, облегчают его роды – из замысла в промысел. Только те, которые успели побывать в темницах.
И кто мог выжить в огне среди камней?
И знакомый черт куда-то запропастился. Обещал же помочь.
– Как же я найду то, что не мне принадлежит?! – Манька поправила на груди крест крестов и заложила руки за спину, собственная нагота стала ей привычной.
И вдруг вокруг все зашевелилось, будто Ад вздохнул. Горная гряда расслоилась, отверзнув внутренности. Ландшафт стал призрачным, и вроде была земля, ступала она по ней, но пропускала в себя – Манька уже не шла, а летела в толще Тверди. Медные своды снова поменялись с землей местами, обломки неба пали на каменные выступы, вызвав обвалы, а в образовавшихся просветах она увидела такую Тьму, которая была еще темнее, чем глаза Дьявола…
Во Тьме горел человек.
Чем дольше и пристальней она смотрела на человека, тем ближе он становился. Даже идти не пришлось, она приблизилась к нему взглядом…
Странно было смотреть на человека, который говорил на разные голоса, каждый раз так убедительно, что даже ей, видавшей виды, становилось не по себе. Хвалился и хвалил, жаловался и ругался, обращаясь к людям, которых видел только он, и проклинал, и стыдил, и вразумлял, не замолкая ни на минуту.
Манька сразу вспомнила уроки Дьявола, когда он учил ее находить язычников во языцах, давая волю языку, внимательно вслушиваясь в свой бред. Так она отлавливала своих и чужих. Произведения человеческие селились в земле человека, нередко оставаясь вне видимости, когда земля приберегала их для собственных нужд, чтобы иметь голос, когда вдруг молитва сознания не будет услышана собеседником. Поначалу было тяжело, язык все время норовил успеть за землей, повторяя вслух собственную мысль, но, когда потренировалась, развязался – и чутко приник ко всякой молитве. Развязавшийся язык молотил и молотил, порой на иностранном языке, да так бойко, будто всю жизнь только на нем и говорил.
Манька не переставала удивляться, сколько носит в себе Благодетелей. Не то, чтобы на разные голоса, голос был свой, но по тону, по всплеску эмоций она чувствовала, кто пришел изъяснить свою волю или пособачить ее, иногда узнавая того или иного человека. Чужой Бог избирательно вынимал обрывки упущенной памяти, чтобы приложить к себе самому. Видимо, чтобы заставить думать в нужном направлении. Узнанные люди никогда не возвращались, они становились как память. Неузнанные еще долго испытывали внутренность, пока человек не становился, как целое. Теперь она знала – это обращалась к ней за помощью земля вампира. В руках чужого Бога даже самые безобидные твари становились опасными.
Так однажды из уст вышла женщина, с которой, будучи еще маленькой, Маньке довелось лежать в одной палате. За василькового цвета глаза женщина ласково называла ее синичкой. После Манька часто смотрелась в зеркало, радуясь, что хоть кому-то смогла понравиться, и жалела, что женщина умерла. Вряд ли она хоть как-то обидела бы ее. И сразу стало ясно: многие люди, которых она доставала, к Благодетельнице и к вампиру отношения не имели – но тот, кто использовал их (возможно, древний вампир), имел власть над всею ее памятью.
К своему удивлению, Манька вдруг обнаружила явное различие в речах язычников, которые обращались из нее, и из человека перед нею, невольно прислушиваясь к его бормотанию. На ее сторону вампиры в выражениях не стеснялись, наоборот, обращаясь друг к другу иной раз грубо, с окриками, взаимными обвинениями и предостережениями. Им хотелось жить, и жить красиво – и речи укладывались в давление и предостережения, в переживания о себе, о человеке, который вдруг проявлял странное желание слинять или обратиться не в ту сторону, куда направлял взгляд вампир. Не так часто они интересовались высокими материями, еще реже говорили что-то доброе – практически никогда.
Это что же, она выдавливала людей не из своей земли, а из земли вампира?
Не удивительно, земля вампира хранила не только боль вампира, но и ее дрему. Та женщина глубоко запала в душу. А, может быть, часть сказанного прошла мимо сознания, все же привезли ее не смертельно, но больную.
Человек был, как огонь – лава обрисовала контуры его тела, и он напоминал головню, которая освещала лишь себя самою, напоминая статую, раскаленную докрасна. Порой муки головни казалась ужасными: лицо искажалось болью, в глазах застывала тоска – и тогда губы его шевелились и что-то бормотали под нос, взывая и призывая, то нежно и ласково, то страстно, то яростно, будто человек был не один. Порой он был мертв, сам он молчал, но кто-то другой продолжал жить вместо него, голоса продолжали говорить. На этот раз голоса менялись до неузнаваемости. Голова его то склонялась, а он оставался почти без чувств, то вдруг приподнималась – и тогда исторгались с уст страстные призывы, он протягивал кому-то руки, или молился, или тихо улыбался, словно получив дары, иногда радовался, словно ребенок, и манил, и выманивал, подавая надежды. Совсем как покойники, закрытые в горящей потайной комнате избы. Но у тех лица оставались как у одного человека, а у этого и лицо было неодинаковым, будто в теле жил не один человек, а сразу несколько – и мужчины, и женщины, и внезапно все они, или по одному становились человеком.