– Иди, они ждут тебя.
Он вздрагивает от моего голоса.
– Нет, мне нельзя, госпожа директриса права. Только хуже…
– Бэзил, если ты сейчас же не подберёшь сопли и не пойдёшь к родителям, – а они сами позвали тебя! – я с тобой разведусь! Клянусь нимбом Великого Охранителя и клубничными зайцами!
Он улыбается грустно, но слушается.
Ступать старается так, чтобы сильно не греметь подкованными ботинками. У их комнаты – останавливается. Понимаю: мать выходит навстречу.
– Мама? – в голосе страх, сомнение, вина, радость.
– Сынок! Вырос как! – и кидается к нему.
Мне здесь не место. Им слишком много нужно сказать друг другу.
Бэзил находит меня в саду на качели. И, кажется, я уснула. Хорошо, что качели вроде диванчика.
Нежно, осторожно касается губами моего лба. Будит.
Тянусь к нему, к солнцу в его глазах, и получаю поцелуй – жаркий, взволнованный, такой нужный.
Он берёт меня за руку и, склонившись, шепчет на ухо:
– Сегодня никаких правил.
– О да.
– Ты и я. Ни политики, ни серьёзных разговоров.
– Только попробуй.
– Будем творить непристойности и нарушать интердикты!
– Отличная программа на первую брачную ночь.
Меня подхватывают и несут по темнеющему небу, купают в золоте заката, опускают на ковер цветов.
Скорее…
Ненавижу это платье, на нём столько застёжек.
А уж его форма…
Сплошное издевательство.
Так можно задохнуться или сойти с ума. Потому что жизненно необходимо чувствовать его руки на обнажённой коже, выгибаться под поцелуями – откровенным и требовательным. Распахиваться навстречу, принимать, сливаться в одно, познавать боль и счастье…
Мои крики тонут в синем бархате ночи, мои стоны заучивает эхо, мой шепот уносит ветер.
Я – творец, я могу…
Жить…
Умирать…
Лететь…
Остановиться в шаге от войны…
Моё имя – радуга и мир.13
Гудок пятнадцатый
…ждала белый, а тут больше зелёного. Трава у домов – как палас бросили, так и топнет нога. Мягкучая. Дома – меньше, чем в мире Фила, но какие ж чудесные! Все похожи и не похожи. Такие – ууууууууииии! Прям обнимать хочется. Ага, сам дом. Обнять, прижаться к белёному и млеть. В каждом доме – сказка. Всё так чистенько.
Много деревьев и цветов.
Все дороги – ровные, чистые.
Рай и благодать во истину, упал бы здесь и умер.
Высшая радость.
Тодора заносят в один из домов, но длинный, на стене вверх помещается всего два окна. Иду следом. Серого не пустили, да он и не рвался. Ему Рай интересен.
Стены внутри до половины белые, до половины – светло-зелёные. Тут Тодора перекладывают на нары с колёсиками и катят. Бегу рядом. Опять пахнет лабораторией, и я волнуюсь.
Тодор то проваливается, то выныривает вновь, с шалым взглядом. Они завозят его в комнату, тут стоят белые нары – чистенько и пахнет. Даже цветы кто-то притащил. Как мне, когда Машей была.
Хотят снова переложить, но фыркает: сам!
Кое-как добирается.
Та, сероглазая, что выбежала за ворота, говорит мне:
– Я – Кэтрин. Врач, мне нужно оказать ему помощь, а он – чурается.
Ага, я заметила, особенно, когда она подходит. Аж деревенеет весь. Никогда не видела, чтобы мужиков так от девок так корёжило. Всё чёрная кровь, наверное. У Тодора и без того головка бо-бо, а от кровяки этой, проклятущей, наверное совсем укатила.
Говорю Кэтрин:
– Угу. Помогу. Сама недавно лечилась. Ширять его будешь?
– Ширять? – удивляется и, кажись, не догоняет.
– Ну, иглой и хренькой такой прозрачной.
– Укол, – догадывается. – Нет, мы по старинке, мазью. Ты пока его раздень, я приготовлю снадобье.
Киваю и подхожу к Тодору.
Глаза жёлтые, нелюдские, смотрит так, что холодные мурашки табуном несутся по спине.
– Никому… – хрипит он, – …не позволю …раздевать… пока… не скажи…
И закашливается чёрным.
Девушка тут как тут, вытирает ему рот салфеткой, промокает лоб. Не боится злющего взгляда.
– Не помните меня? Семнадцать лет назад вы спасли сестру и брата. Направили их в Старый город.
– Вы… она?
Сам хрипит, но пробует ухмыльнутся.
– Ну не он же! – в тон ему парирует Кэтрин. – Хочу вернуть должок.
– Толь…ко… должок?.. – еле тянет он, позволяя тем не менее снять одежду – плащ поверх куртки, а там ещё тряпьё. Больше, чем на мне. Ему, наверное, больно. Вон, всё тело в тёмных разводах. Как краской залили. Но не пикнет.
Говорят, ангелы не чувствуют боль.
– Врут… – этот урод читает мысли! – мы… не… машин…
Даже щаз умудряется быть грозным! Но я кидаю в угол его шмотьё и помечаю мысленно: сжечь! Рванина же!
– Так что там ещё, кроме долга? – Кэтрин склоняется над ним, порхающими пальчиками наносит мазь, её толстая коса метёт кончиком ему по груди, и от этого Тодор забывает дышать. Но врачица у него строга и ждёт ответ.
– Вы… обещали… замуж…
– Ах вон оно что, – она втирает мазь, опускаясь рукой всё ниже, уже до самой линии брюк, аж сама краснею, что зырю на такое! – Ну так у меня было время обдумать…
Он перехватывает её ладошку, совсем крохотную рядом с его, и отшвыривает, будто ту гнилушку.
– Убирайтесь!.. Не… нужно…
Но она не обижается совсем, трогает двумя пальцами его лоб, шепчет слова, и он выключается, словно завод потерял, как говорит Гиль.
– Ему надо отдохнуть, идёмте. Вам тоже стоит перевести дух, поесть и искупаться.
Кто ж против таких вещей возражать станет!
Аж вприпрыжку двигаю за ней.
– Он тебе правда нравится?
Заглядываю в лицо. Она – не старше меня, а серьёзна, как баба Кора.
Кэтрин вздыхает.
– Тут речь не о чувствах, о долге. Он спас меня и брата, я спасу его. За семнадцать лет много воды утекло, я ведь могу быть и замужем.
– А ты замужем?
– А ты любопытная! – она улыбается грустно. – Я могла бы быть уже, если бы пару недель назад Тодор не прикончил моего жениха. На базаре. Потехи ради. И нет, не нравится. На твой первый вопрос и чтобы больше не спрашивала.