Тебя превозносили за пробуждение мертвых! Так пробуди же его, пробуди!
Хвала истинному судье!
Давид видит перед собой отца, безупречного ученого, святого человека, который никогда ничего не делал иначе как во исполнение заповеди учения. Давид не решается поднять глаза. Да будет память его — память праведника — благословением нам.
«А мать?»
О матери Давид даже не решается спросить. Но ведь совершенно ясно. Иначе почему бы Тувия оказался на службе у чужих людей, почему он пошел к ювелиру Кралику? Разумеется, только потому, что дом опустел и все умерли.
Как жутко ему, как страстно хочется увидеть мать! С такой силой нахлынуло на него это желание, что он способен забыть все, что свершилось с тех пор, если бы только было возможно взять — вот сейчас — мать за руку…
Он спрашивает дальше и словно для того, чтобы уклониться от беседы, пишет на стене еще имя Голодного Учителя: «Гиршль».
Важно покачивая лысой головой, Тувия снова пишет: «умер». Ведь Гиршль был еретиком, и эта глупая, тупая «совесть народа» еще и после смерти негодует на него, с удовольствием свидетельствует о справедливом наказании, постигшем отщепенца.
Но почему не останавливается рука? ведь он больше ни о чем не спрашивает. Но рука все пишет дальше спокойно, бесчувственно. Ее нельзя остановить, нельзя не понять того, что она пишет. «Мать тоже умерла».
Давид вскрикивает. Ученики просовывают головы в дверь. «Нет, нет, нельзя».
Отец и мать умерли. Иначе не могло быть. Мать на одре смерти — такая, какой он видел ее в последний раз при прощании, в ее спальне. Бледный месяц бросает свои лучи на подушку — маленькое лицо, озабоченное, неподвижное, бледное, как лицо чужой девушки, которая только что лежала здесь. Но тогда он не разбудил, тогда не мог сказать: «Девушка не умерла, а спит». И не мог разбудить обремененную заботами, всю жизнь не знавшую ничего, кроме забот, так редко улыбавшуюся. Если бы она его увидела перед собой в тот момент, переодетого, готового для путешествия, — она бы навсегда перестала улыбаться. И Давид сразу чувствует себя низвергнутым с трона, ему кажется, что он гибнет в пучине наводнения, заливающего долину между гор, где ветер и дождь свистят вокруг елей. О позор, позор! И тогда и сейчас! Ничего не изменилось. Отец и мать умерли — а чего он достиг? И он горько спрашивает себя: неужели это единственный успех за все четырнадцать лет, которые он провел в нечеловеческих усилиях?
И как тогда, четырнадцать лет тому назад, он снова стоит на лестнице, с которой не может сойти, потому что головокружение словно железными когтями вцепилось в него.
Он двинулся в путь Мессией, а возвращается разоблаченным авантюристом.
Он чувствует, как им тихо овладевает бессилье, надвигается огромная волна, которая без шума и пены похоронит его в своем мягком зеленом потоке. Он опирается о край стола. В этот момент, прежде чем он лишается сознания, в его мозгу снова быстро пробегают все воспоминания.
Побег из предательского постоялого двора, из холодной, залитой водою долины, над которой носился призрак смерти. К южному морю, к Вест-Индии. Четырнадцать лет безумно трудных путешествий на море и на суше, сначала слугой, потом купцом, потом вождем воинственного отряда кочевников — путешествия и опасность совсем такие, о каких он когда-то ребенком читал в книгах Гиршля. Но теперь это не книга, а действительность. Мужеством и беспощадным, суровым трудом добыто то, чего нельзя получить хитростями, выклянчиванием и разными уловками: красота Иафета в шатрах Сима, власть и сила. Не было мук, которым бы он не подвергал свое тело. Голод, бессонница, морские бури и вихри в пустыне, жгучее солнце, дочерна изжегшее ему лицо, нападения, стычки и постоянная угроза смерти. На португальском корабле он попадает в Персию, пробирается через Тигр и Евфрат в пустыни Аравии. Он ищет десять затерявшихся племен, свободное отечество. И царство Хабор — он находит его, это не сон, — но почему возлюбленные братья окружают его как врага, почему метание копий, почему темница и истязания и неделями тянущийся путь по пустыне? Никто не говорит ему ни слова, никто ничего не объясняет. И все же это время, проведенное среди недружелюбных друзей, кажется ему чудом из чудес. Он видит царя, семьдесят старейшин, еврейское войско, организованное в отряды, сверкающее шлемами, и знамя, которое гордо и независимо реет в воздухе… Нет, нет, никто не давал ему поручения отправиться от имени еврейского царя к папе — и тем не менее правда все, что он говорит: существует такой царь Иосиф, существует мощное свободное государство, — он только высказывает невысказанные слова далеких героев, он от их имени продумывает то, о чем они не решаются подумать, и даже стал исполнять это, ибо пришло уже время, и близок конец.
И нужно же было ему в последний момент пройти по римской дороге, зайти в эту хижину для исцеления, к которому его обычно никогда не влекло. А теперь повлекло — на гибель.
Давид пробуждается среди глубокой тьмы. Ученики стоят вокруг него, подымают его с земли.
Он почти не видит, не замечает их. Видит только Тувию, который тоже возится около него. Чего он хочет, предатель? Ищет доказательств в его карманах, пока он неспособен к сопротивлению? Вот сейчас он все раскроет, начертит огненными буквами на стене древнее изречение: «Сосчитан, взвешен».
Нет, нет, не найден слишком легким. Хотя узким, темным умам никогда не понять, даже если им возвестят это с неба, все же Давид отчетливо сознает, что нет другого пути для спасения народа, кроме того опасного и позорного пути, на котором его каждое мгновение ждет гибель и по которому он пошел в полном сознании зла и опасности. Тувия не поймет, а Макиавелли понял бы! Сильное лекарство, которое одно только может помочь смертельно больному…
Воспоминания о резких и, в сущности, бодрящих словах, которые он слышал этой ночью, окончательно возвращают его к жизни.
Он подымается, ученики отступают.
Его взор ищет Тувию. Этому единственному свидетелю нужно заткнуть рот. Кто решится упрекнуть его — повелителя над жизнью и смертью, если он убьет одержимого бесом! Другого выхода нет…
Но Тувия спокойно и скромно стоит в своем углу.
Он занят тем, что стирает тряпкой следы угля со стены. Делает ли он это из любви к порядку или от внезапного прояснения сознания, что надпись на стене может повредить его господину, — во всяком случае, это спасает ему жизнь.
Подавленный cap собирается уходить. Окружающие принимают это за смирение. Ведь он всегда протестовал, когда прославляли его чудеса. Взгляните на истинного праведника: он почти в сокрушении покидает то место, где проявилось его величие, а теперь он даже плачет. Обнимает старого оборванного слугу, не может оторваться от него.
— Отдайте мне вашего слугу, я откуплю его у вас, — обращается он к отцу воскрешенной им девушки.
Оказывается, что Тувия сам, без спросу, присоединился к их семье и живет без жалованья, почти исключительно на подаяния. Никто не знает, откуда он родом, никто не умеет объясниться с ним. Ум у него помрачен. И ум и язык отказываются ему служить. Одно только он сумел объяснить паломникам: что стремится попасть в Иерусалим. Каждый раз, когда на молитве произносятся определенные слова, он с жалобной просьбой протягивает к ним руки, — потому-то они и взяли его с собой. Если cap желает взять на себя заботу о несчастном глупце, они будут только признательны ему…