Османн, прагматик до мозга костей, никогда не уставал учиться и всегда поглядывал на соседей, угнездившихся за нешироким проливом, так как антисанитария терзала Британию испокон веков. Правда, Карамзин, навестивший величественный Лондон в том же, 1790 году, был в полном восторге. Его восхитила неброская аккуратность островитян: изрядно и без претензий на роскошь мощенные улицы, основательные двери, сработанные из красного дерева и отполированные воском до зеркального блеска, богатые лавки, радующие глаз изобилием товара, и стройный ряд фонарей по обеим сторонам проезжей части.
«Какая розница с Парижем! – восклицал Николой Михайлович. – Там огромность и гадость, здесь простота с удивительною чистотою; там роскошь и бедность в вечной противоположности, здесь единообразие общего достатка; там палаты, из которых ползут бледные люди в раздранных рубашках, здесь из маленьких кирпичных домиков выходят здоровье и довольствие, с благородным и спокойным видом – лорд и ремесленник, чисто одетые, почти без всякого различия; там распудренный, разряженный человек тащится в скверном фиакре, здесь поселянин скачет в хорошей карете на двух гордых конях; там грязь и мрачная теснота, здесь все сухо и гладко – везде светлый простор, несмотря на многолюдство».
Одним словом, город Арканар[118] в пору его имперского благополучия: добротные каменные дома на главных улицах, приветливый фонарик над входом в таверну и сытые благодушные лавочники за чистыми столами, неспешно потягивающие свое вечернее пиво.
Думается, что Николай Михайлович просто-напросто не разглядел изнанки, поскольку был очарован и ушиблен британской опрятностью и уютом: феномен, до боли знакомый советским гражданам, впервые очутившимся за рубежом на излете 70-х годов прошлого века. А между тем благоустроенный и почти стерильный Лондон, как и вонючий Париж, продолжали сотрясать эпидемии кишечных инфекций. В 1849 году холера унесла в могилу 14 тысяч жителей британской столицы, а через пять лет – в 1854-м – еще 10 тысяч. Королевская резиденция – Виндзорский замок – стоял на переполненных нечистотами выгребных ямах, а в Темзу ежегодно сливалось более девяти миллионов кубических футов жидких отходов. И только в начале 50-х годов позапрошлого столетия, когда гордые британцы сподобились наконец перелопатить родную клоаку, кривая смертности резко поползла вниз.
Когда барон Османн еще только приступал к своим эпохальным реформам (восторженный Гюго в свое время окрестил их революциями, и, быть может, не без оснований), он, конечно, держал в голове бесценный английский опыт. В 50–60-х годах XIX столетия длина парижских улиц всего лишь удвоилась, а протяженность канализации выросла аж в пять раз. В смрадных тоннелях заработала вентиляция, а энергия текучей воды окончательно победила зловоние: от выворачивающих наизнанку тошных испарений остался неуловимый легкий запашок. Триумфальное шествие механической цивилизации в очередной раз обернулось сокрушительным крахом средневекового варварства. Из подземного чрева Парижа выгнали бродяг и бандитов, а в запутанных лабиринтах канализационных стоков (1214 километров в 1911 году и 2100 километров в 1985-м) проложили сначала трубы, затем телеграфные и телефонные провода (и даже пневматическую почту), а еще через некоторое время – электропроводку, регулирующую работу светофоров. Парижская клоака, веками наводившая смертельный ужас на горожан, сделалась ручной и домашней. В 1867 году состоялась первая экскурсия по канализационным тоннелям. Однако скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Слово Юджину Веберу:
«Впрочем, отходы никуда не могли исчезнуть, только борьба с ними переместилась в пригороды. Еще в 1870-х годах содержимое разросшейся канализационной системы по-прежнему сбрасывалось в Сену безо всякой очистки. Хуже всего было в Клиши и Сен-Дени, мимо которых ежедневно проплывало 450 тонн неочищенной, бурлящей от газов массы. Она загрязняла берега, мешала судоходству, а зимой не позволяла реке покрыться льдом. Однажды отходы попытались использовать для укрепления набережной в Аньере, но новые берега стали гнить и смердеть. Прелестная река, знакомая нам по полотнам импрессионистов, на деле была отвратительным месивом – вплоть до Мелана и Медона (соответственно 75 и 100 километров от Парижа вниз по течению). К середине 1880-х годов, когда Сёра писал свою картину „Купание в Аньере“, проблема была уже почти решена, но никто, даже Рейд[119], не обратил внимания на то, что большинство импрессионистских пейзажей созданы в Аржантее, Шату, Понтуазе и Буживале, потому что эти места отделяла от вонючего Аньера крутая излучина Сены.
Свет в конце тоннеля появился лишь к лету 1880 года, когда люди, измученные отвратительными испарениями реки, подняли шум в прессе и потребовали прекратить сброс неочищенных отходов в Сену. Клоаку в Клиши закрыли в 1899 году. Последняя эпидемия холеры в 1892 году заставила принять закон (1894), обязывающий всех домовладельцев подсоединиться к городской канализации. Однако даже в 1904 году большинство зданий в Париже все еще не имело отводных труб, и лишь к 1910 году 60 процентов хозяев установят все необходимое, а в пригородах начнут использовать другое (английское) изобретение: септические емкости. Только накануне Первой мировой войны водоснабжение Парижа придет в соответствие с потребностями города, а единая канализационная система появится много позже. Но времена, когда Сена представляла собой „открытую канализационную трубу“, остались в прошлом».
А как обстояли дела в России? Каналы для отвода атмосферных и сточных вод были обнаружены археологами в Великом Новгороде XI века и в Московском Кремле (XIV век). Увы и ах, но несмотря на изобилие леса и вековые банные традиции, мы почти ничем не отличались от Европы: когда в 1867 году в Москве власти озаботились прокладкой газовых труб, то ненароком обнаружили остатки деревянных мостовых XV–XVI веков. Картина была удручающей. Поверх самой древней мостовой лежал слой грязи на целый аршин, затем шла опять мостовая, более юная, и опять слой непролазной грязи поверх. К середине XVIII века спохватились и начали усиленно копать сточные канавы для отвода загрязненных вод в обеих столицах, так что уже во второй половине XIX столетия в Москве появились внушительные сооружения – Неглинный и Самотечный каналы. Примерно тогда же были оборудованы и первые смывные уборные. Тем не менее санитарное благоустройство едва ли не всех российских городов (Москвы и Петербурга в том числе) колебалось возле точки замерзания.
Неглинный проезд до самого Кузнецкого моста и Трубную площадь при каждом сильном ливне заливало так, что клокочущая вода хлестала в двери магазинов и в нижние этажи муниципального жилья. Дело было в том, что подземную клоаку Неглинки, протянувшейся от Самотеки под Цветным бульваром, Театральной площадью и Александровским садом вплоть до Москвы-реки, отродясь не чистили, и потому в дождливый сезон она вскипала, как тропическая река. Капризную Неглинку взяли в трубу еще при Екатерине: наколотили свай, перекрыли ее каменным сводом, обустроили сброс уличных вод через специальные колодцы и положили надежный деревянный настил. Однако богатые домовладельцы быстро смекнули что к чему и оперативно провели тайные водостоки для слива нечистот, вместо того чтобы вывозить их в бочках золотарей, как это было повсеместно принято в Москве до устройства настоящей канализации.