— Вижу, Юхан. Вижу.
Она задержала дыхание и, немного помешкав, добавила:
— Если больше ты не хочешь бороться, то можешь прекратить.
— Правда?
— Да.
— Обещаешь?
— Обещаю. Но я должна знать, что ты по-прежнему хочешь, чтобы я сдержала обещание, которое дала тебе в Вэрмланде.
Юхан отодвинулся, вытирая лицо краем подушки.
— Я не хочу сейчас об этом говорить! — прошипел он. — Ради бога, Май! Не дави на меня!
Май продолжала:
— Я не собиралась на тебя давить. Юхан, любимый. Я не хочу… Дело только в том, что ты можешь перестать собой… — Май с трудом подыскивала слова. — Ты можешь внезапно… ты можешь внезапно оказаться не в силах принимать решения о своей судьбе.
— И что тогда? — закричал Юхан.
— Я хотела бы исполнить твою волю, — прошептала Май.
Она встала. Красное платье было сшито из толстой и наверняка дорогой ткани. Новое, дорогое платье. Она надела его. Сегодня она была красивой, но усталой. Бесконечно усталой. И вдруг он понял, что для нее все давно уже кончено. Решение принято. Они ведь договорились, что Май поможет ему, когда станет совсем невыносимо. И теперь она ждет, когда станет невыносимо. Но когда? Он еще не готов. Он по-прежнему может сказать: да, по утрам светает, а по вечерам темнеет. Эти слова говорят о том, что он сохранил достоинство. А она? Для нее это всего лишь бессмысленное ожидание, всего-навсего. День за днем, и так далее. И только потом, после его смерти, ее дни снова наполнятся смыслом. Наполнятся слезами, воспоминаниями, утешением и примирением. Наполнятся жизнью. Его смерть станет для нее — тут он вспомнил лицо Май в тот момент, когда они приняли окончательное решение, — его смерть станет для нее облегчением.
Юхан закрыл глаза.
Лицо Май что-то ему напоминало. Ничего странного в этом не было. Теперь воспоминания шли сплошной чередой, словно дети, которые требовали внимания. Как картинки. Резкие, отчетливые, детально прорисованные картинки. А также звуки, запахи, ощущения. Светловолосый затылок. Голос. Указательный палец. Прядь волос. Если бы у него были силы, он бы обо всем этом написал. Словно что-то происходило заново. Словно он заново проживал свою жизнь. И это ни с чем перепутать нельзя. А теперь, представив лицо Май в тот момент, когда в Вэрмланде они приняли окончательное решение, Юхан вспомнил, как он сидел на диване между матерью и сестрой, а за закрытой голубой дверью выл отец. Он помнит руки, зажавшие его уши, помнит, как они убрали руки. И тогда он услышал. Услышал глубокое дыхание. А кругом тишина. Только глубокое дыхание матери и сестры. Словно они слишком долго находились под водой и наконец, когда отец сделал последний вздох, вынырнули и заново наполнили легкие воздухом.
Юхан взглянул на Май. Усталое лицо, губы, глаза, ушные мочки, красные звездочки, покачивавшиеся на серебряных ниточках. Он хотел было что-то сказать, но передумал. Обещание, которое она дала ему в Вэрмланде. Или обещание, которое дал ей он? Юхан запутался. В любом случае обещание было обещанием, и не он ли просил ее скорее с этим покончить? Для нее это было не время, а одно только ожидание. Оно могло длиться неделями, а может быть, месяцами.
Неизвестно, сколько это еще протянется, сказала доктор Майер, когда он расспрашивал ее о своем состоянии. Именно неизвестность и была для него самым невыносимым. Она была беспощадной. Даже при том, что — ты слышишь, Май! — даже при том, что по-прежнему светало по утрам и темнело по вечерам.
Сколько дней прошло со времени того разговора в Вэрмланде? Как давно это было? Дни или недели назад? Он утратил счет времени.
Юхан посмотрел на свою тумбочку. Там лежали его вещи: шприц с морфином, календарь, средних достоинств роман американской писательницы, которую обожала Май. Ну почему, думал он, почему он заставляет себя читать по странице этого романа каждый день? Этого идиотского посредственного паршивого романа, который может нравиться только женщинам вроде Май (на мгновение он задумался, что это за женщины, но мысль ускользнула). Ведь это, вероятно, последний роман, который он когда-либо прочитает, и роман этот весьма средних достоинств, а точнее, средней паршивости — что одно и то же, — он во всех отношениях незначителен. Последний роман. Почему он не швырнул его на пол, не разорвал на части, не растоптал, не попрыгал на них, не поплевал, не раскричался так, что этот роман — да, да — растворился бы в пространстве? Как он смеет! Как он смеет лежать у него на тумбочке, будучи последним романом в его жизни. Пришло время великих мастеров. Ведь это так просто. Сейчас он должен целиком погрузиться в книгу, не прочтя которую он не сможет умереть, в самое первое, в самое последнее и единственное произведение искусства. Затаив дыхание, Юхан задумался… Может быть, «Макбет»? А может, «Война и мир»? «Авессалом, Авессалом!»[22]. Юхан снова уставился на тумбочку. Там лежали расческа, носовой платок, часы, плеер для дисков и плеер для кассет. Два диска и одна кассета, заслуживающие внимания: «Волшебная флейта» Моцарта и хоралы Баха на дисках. Любительская запись некоторых песен Шумана на кассете. Это были песни, в которых никто не пел. Их исполняла Май. Юхан вспомнил их беседу, точнее, ее фрагмент. Сама Май не станет об этом вспоминать. Это касалось ее реплики о Шумане, которую Юхан так и не смог забыть. В 1854 году во время поездки в Голландию Роберт Шуман заболел, он вынужден был вернуться на родину, где его положили в психиатрическую лечебницу, пораженного не только сифилисом, но дикой божественной взрывной музыкой, которая вертелась у него в голове, куда бы он ни пошел. «Грохот и шум у него внутри превращаются в музыку, он говорит, что эта музыка грандиозна, а инструменты, на которых она исполняется, звучат так роскошно, что никогда на земле люди не слышали ничего подобного… Роберт невероятно страдает», — писала его жена Клара у себя в дневнике. Кларе советовали не навещать его, а может быть, она сама этого не хотела. Как бы то ни было — последние два года жизни Шуман провел в психиатрической лечебнице в Энденихе близ Бонна. Единственными, кто навещал Шумана, были Иоганнес Брамс и Йозеф Иоахим.
Впоследствии злые языки обвинили Клару в бессердечии, потому что она не была с Робертом в те моменты, когда он больше всего в ней нуждался.
— Я бы тоже не хотела там оказаться, — воскликнула Май. — Зачем ей было его навещать? Это принесло бы одну только боль. — И после этого Май сказала фразу, которую Юхан не смог забыть: — Ведь Шуман больше не был тем Шуманом!
Что она имела в виду? О чем ты, Май? Юхан так никогда ее об этом и не спросил. Ни тогда, ни сейчас. Это были просто слова, случайно вырвавшиеся за бокалом вина, тотчас вслед за этим Май заговорила о чем-то другом. И все же, думал Юхан, неужели Шуман уже не был тем Шуманом, когда лежал в психиатрической клинике? Был ли Шуман всего лишь Шуманом, когда сочинил музыку, которая переживет и его самого, и Клару, и Май, и Юхана, и всех людей на земле? Неужели он уже не был самим собой, когда сидел, лежал или бродил по лечебнице в Энденихе, не в силах извлечь из себя ни единой ноты? И только та самая взрывная музыка целиком заполнила голову. «О, если б я только мог увидеть Вас вновь, — писал он в последнем письме из клиники. — Поговорить с Вами один только раз. Но этот путь такой длинный».