Вскоре он почувствовал, что проваливается куда-то в пустоту, и действительно забылся тяжелым сном. Ему снились образы, услужливо извлеченные подсознанием из самых дальних уголков мозга. Нет, его не мучили кошмары, но все-таки было неприятно, Уильям видел идущую на него огромную толпу, различал в ней казавшиеся знакомыми лица, которые он, несомненно, никогда не видел прежде. В основном это была чернь, простолюдины: разгоряченные, лоснящиеся физиономии, гнилые зубы, засаленные одежды, от которых воняло потом и тухлым мясом… Из широко разинутых ртов с поломанными зубами раздавались громкие вопли. Что они выражали — гнев, одобрение или восторг, — разобрать было невозможно. Сам же Уильям кричал от радости, сидя на высоком столбе, который он крепко обхватил руками и ногами. Он выкрикивал какие-то заклинания на непонятном языке, это были даже не слова, а проста бессмысленный набор звуков. Каким-то чудесным образом Уильям швырял в толпу свою одежду, которой, похоже, у него было очень много — целый театральный гардероб. В воздухе вещи превращались в куски кроваво-красной плоти, во внутренности, ребра, в три шеи (Уильям улыбнулся: три шеи — это был полнейший абсурд, даже для сна). Все это схватывалось грязными руками на лету и тут же пожиралось со смачным чавканьем.
Потом он оказался в большом парке, засаженном молодыми деревцами. В летнем небе догорал закат, вокруг стояла мертвая тишина. Уильяму был хорошо виден горизонт, и колышущаяся зелень листвы напоминала о волнах, что гуляют по морским просторам… Но вот тишину пронзил крик зяблика. Уильям заметил краем глаза, что из земли одна за другой начинают расти статуй, которые исчезают, стоит лишь ему повернуть к ним голову. Все это были изваяния ученых и мыслителей древности, которых — и он был готов поклясться в этом даже во сне — на самом деле никогда не существовало: Тотимандр, Эфеврий, Блано, Фоллион, Дакл… За этими статуями играл в прятки маленький мальчик в старомодном костюме времен раннего правления Тюдоров; он не перебегал от статуи к статуе, а был как бы сразу за каждой из них и пристально глядел на Уильяма, мгновенно исчезая, стоило тому повернуть голову. Вот из-за деревьев появился всадник, окруженный серебристым ореолом, — прекрасный юноша в шляпе с пером, гордо восседающий на гнедом коне. Глаза его были печальны. Уильям узнал его и заплакал…
И в следующее мгновение он оказался в Тауэре, перед плахой, с которой скатилась чья-то голова. У Уильяма мелькнула мысль, что голова не может катиться вот так, как мячик, — уши будут мешать. Палач в маске радостно засмеялся, глядя на то, как из раны фонтаном хлынула кровь. Богатые зрители прятали ухмылки в бороды. Лежащая на земле голова тоже улыбалась, даже когда ее облепили насекомые, привлеченные запахом крови. «Приступай!» — приказал чей-то голос, и Уильям поднял эту голову. Голова оказалась легкой как перышко и мягкой, а на вкус она напоминала изысканный медовый пирог. Под одобрительный гул толпы Уильям принялся пожирать ее и съел всю без остатка.
Потом ему приснился философский парадокс, в котором земной шар имел форму башни. Вскоре сон сам дал ответ на эту загадку. Неожиданно из его собственного паха восстало новое здание — театр? — и, глядя на это, Уильям победно рассмеялся. «Но это же не Мейден-Лейн!» — закричал он, удивляясь такой превратности судьбы, и… проснулся. Сердце бешено стучало в груди, но дышалось легко. С улицы веяло прохладой, судя по подтекам на оконном стекле, недавно снова прошел дождь, но привидевшаяся ему во сне башня все еще стояла, а значит, все было в порядке.
Фатима лежала рядом с ним — совершенно обнаженная, такая стройная и изящная. Ее кожа казалась золотой. На одежде Уильяма были расстегнуты все пуговицы и крючки, но он тоже должен был обрести полную наготу. Он поспешно разделся, сбросил с себя всю одежду, словно символ былой вины, и, чувствуя в себе необыкновенный прилив сил, заключил Фатиму в объятия и ринулся в бой. Это была самая лучшая из его пьес: акт плавно сменялся актом, и каждый из них заканчивался маленькой смертью, за которой следовало быстрое воскрешение. Уильяму казалось, что потоки его семени изливаются в ее лоно и наполняют собой ее торжествующий крик. Слившись воедино, Уильям и Фатима летели куда-то вниз, окруженные сказочным благоуханием, и плавно опускались на королевское ложе из невесомого лебяжьего пуха…
Юношеский пыл, который прежде сдерживался чувством вины, теперь снова вернулся к Уильяму. Его мечта об экзотике далеких стран сбылась, а желание отведать диковинных фруктов было утолено сполна, и при этом его не мучили ни дурацкие сомнения, ни угрызения совести. Наслаждение не знает границ: каждая самая крохотная вена на запястье, каждый сустав, каждый черный волосок ее бровей и даже ложащаяся на щеку тень от длинных ресниц — все это разжигало пламя в его теле и душе. Уильям чувствовал в себе невероятную силу, но в то же время был мягким и податливым, как желе. Шагая по брусчатке, он чувствовал камни под ногой; мог вздрогнуть, увидев муху… Порой ему закалось, что он — сказочный Сфинкс, который, попав в заветный город, внезапно был поражен золотым сиянием вокруг и мощью божественного начала, породившего все это великолепие.
Развратный Лондон в августовскую жару казался им уютным будуаром, нарочно созданным для любовных прогулок. Коршуны, которые сидели на кольях и расклевывали черепа казненных предателей, превращались в божественных птиц с ясным взором и чистым оперением, становясь частью той увлекательной сказки, которую создавали для себя Уильям и Фатима. Медведи, собаки и обезьяны на аренах для звериной травли Пэрис-Гарден были мучениками, души которых становились золотыми геральдическими символами, застывали на гербах с золочеными щитами в лапах, исполненные бесконечной любви. Трупы безносых преступников с отрезанными губами и изъеденными глазами подхватывало течением Темзы и уносило вниз по реке, где у Тайберна к ним присоединялись трупы висельников. Эти бедолаги стали героями классического ада, который, будучи воспет Вергилием, превратился в нечто милое и совсем невинное… Во время вечерних прогулок Фатима то и дело печально качала головой, улыбаясь под полупрозрачной вуалью, и со вздохом говорила о том, что скоро наступит осень, что любовный огонь сожжет плоть, после чего пожрет сам себя — и погаснет, уйдет навсегда.
— Ты должен поторопиться, если не хочешь проплыть мимо моего острова. Твоя работа еще не закончена.
— Это моя работа и это наш остров. И в самом деле, они были будто на острове. Ни тот, ни другой не замечали ничего кругом: не обращали внимания ни на панические известия о высадке испанцев на остров Уайт, ни на женщин, с истошными криками бегающих по улицам, ни на звон тяжелых цепей, ни на то, что городские ворота закрылись наглухо. По городу проходили вооруженные отряды; ополченцы в латах, освободившись на какое-то время от жен, сидели в тавернах и радовались вольнице. После одного неприятного случая Фатима совсем перестала выходить из дома. «Глядите, это же испанка! Вон какая черная…» Она убежала, а дома принялась нюхать лекарство из какого-то маленького пузырька (это помогает при сердцебиении), и синеватый оттенок вокруг ее губ понемногу исчез. Они вдвоем заперлись в спальне дома на Суон-Лейн… По городу ходили слухи, что испанцы уже в Саутгемптоне, что Шотландия отправила на эту войну сорок тысяч пехотинцев и еще двести человек с визгливыми волынками, что Ирландия высунула голову из своих болот и снова начала огрызаться, а союзники Испании присоединились к ее войскам, Франция же заняла выжидательную позицию. Но подлинная история Европы вершилась здесь, на этой узкой кровати. Происходящие на ней битвы заканчивались честным и кратким перемирием, а не циничным «вечным миром»; враждебные армии выступали здесь под одним флагом.