— Ну и что у вас с такими делают? — подал голос Илиан.
— Квалификацию, что ли, потерял, пока судили? — ответил зубр. — Топор у нас хороший, козу можно с двух замахов разделать. Рукава я ему завязал, не рыпнется. Положим на мясную колоду, голову срубишь, ну, все тогда. У нас для психов больницы нет.
— Ребятки, да не встану я! Били меня и прутом и кнутом! Слабый я! Топора не подниму!
— Спеху нет, полежит в кладовке, бобер его постережет. Как силы наберешь, так голову ему срубишь. Нам духовность ни к чему. Орет — он пусть орет, из этой рубашки никто не вылез еще. Особый узел на спине из рукавов вяжу, «двойной римедий» называется. Если хочешь, рот ему тоже заткну — особый кляп у нас есть, «карамель» называется.
Тощий сельдерей, потирая шею, загоготал, не ведая, что творит, попробовал пальцем — есть ли у Бориса зубы. Зубы у Бориса не только имелись, он от рождения не знал, что такое зубная боль, и даже четыре зуба мудрости были как новенькие. Тюриков лишь слегка тяпнул Тощего за пальцы — но кровь хлынула немалая. Густо матерясь, длинный оставил извращенские планы до поры до времени, нашел половину грязной рубахи Бориса, разорвал ее пополам еще раз, одной половиной замотал руку, другую запихнул Борису в глотку. В ужасе экс-офеня даже и не смог толком противиться.
— Хватит, — сказал зубр, — В казначейню его кинь, под столик. Обушком по башке, только не руби, а мяконько так — обушком. Зальешь мне кровью деньги, кишки выпущу, козе отдам и тебя же смотреть приставлю, чтоб все схавала.
Матерясь, длинный за ноги выволок Бориса в коридор и куда-то потащил; Борис пытался уберечь затылок от слишком резких ударов, но получалось плохо. Одна была радость: кляп поддался почти сразу. Наконец, длинный по ступенькам доволок Борисово тело на место и бросил через порог в темноту.
— Где же тут обушок? Мать-перемать в нутро засусоленной дырки напополам в три погибели, где обушок? Обушок, он где? А?
Борис лежал в темноте на ровном, чуть ли не паркетном полу, ноздри его безошибочно слышали запах металлических денег. Ждать, покуда этот ублюдок отыщет обушок, оглушит его, а потом еще свой же подельник ни за понюх отрубит ему, глядишь, бесчувственному, голову — все это было выше сил Бориса. Он осторожно выпихнул кляп языком, отвернулся от матерящегося в потемках долговязого, и зашептал, стараясь произносить каждое слово отчетливо:
— Щука! Желание мое первое: лодку серебряных денег, доверху полную, большую-большую лодку, чтоб в ней все поместились здешние деньги, какие поместятся, вместе со мной! И второе мое желание! Пусть меня эта… каторга доставит на скотный двор к мещанину Вологодской губернии Черепегину, банкиру! И третье желание, если осталось оно у меня — пусть все чертовы римедиумские людишки, какие в Римедиуме есть, сей же момент сдохнут вовсе, как обушком по макушке! И четвертое мое желание…
Видимо, щучий лимит никакого четвертого желания не предусматривал, то ли щука по-своему считала. Через мгновение Борис оказался по горло зарыт в холодные, как лед, деньги; еще через совсем короткий миг экс-офеня ощутил себя так, словно сидел в трамвае, а трамвай рванул с места со всей возможной скоростью — верст, наверное, тысячу в час, или две. В краткий миг угасания сознания зазвучала в его памяти старинная песня легендарного офени Дули Колобка, петая на Камаринской еще в те времена, когда Кирилл с Мефодием, возвратившись из поездки в Киммерию, сели сочинять для славян три азбуки: глаголицу, кириллицу и тайную мефодьицу, секретную азбуку офеней. «Я от бабушки трах-бах, я от дедушки трах-бах…», — потом все провалилось во тьму.
Очень длинная, давно не спускавшаяся на воду черная лодка, задрав нос, проломила стену римедиумской казначейни, в считанные секунды доползла до Рифея, спрыгнула в него, миновала, резко свернув на юг, речной отрезок пути, выбросилась на берег Лисьего Острова, раскидав стражников Лисьей Норы, нырнула в нее, а еще через миг выскочила в Большую Русь и помчалась по Великому Герцогству Коми в нужную Борису сторону, в сторону Вологодской губернии. Лодка мчалась по прямой, не разбирая дороги, со скоростью артиллерийского снаряда, однако в воздух не поднималась: ехала посуху.
Помимо бобра по имени Фи, и второго бобра, который попал в это дело как кур в ощип, о чем будет рассказано ниже, никто перемещения черной лодки не заметил. Стражникам у Лисьей Норы она показалась рванувшейся в темноту тенью, ибо набрала к этому времени солидную скорость. В Герцогстве было, как всегда, безвидно и пусто, и лодка неслась по стране, озаренной и воспетой Хрустальным Звоном, вполне безнаказанно.
Теперь уж можно открыть читателю страшный секрет: Щука-на-Яйцах считать умела только до трех, а слово «девять» было для нее синонимом понятия «много», вот она и исполняла желания Бориса, покуда ей не показалось, что уже вроде бы достаточно. Так что еще одно желание у Бориса Тюрикова все-таки было — то, что успел он выкликнуть на десерт, на «третье». Поэтому в Римедиуме случилось сразу многое. Сельдерееобразный римедиумец так и не нашел обушка в казначейне, простая болезнь, паралич сердца, от этих поисков его избавила. Отощавший зубр так и не опустил поднятую для шага к Илиану ногу, хотя он собирался дать тому в морду за отказ выполнить некое — все равно теперь какое — заветное зуброво хотение, — после паралича сердца хотений уже не бывает. Тогда же еще двое римедиумских преступников, оба в прошлом убийцы жен, которых сами же избрали себе на Куньей набережной, рухнули среди огурцов на оранжерейные грядки. Еще один, растлитель-геронтофил, осужденный по трехсотой минойской статье, колол у причала щепу для растопки, но уронил сразу и топор, и щепу, и полено, и самого себя прямо в воды Рифея, и все по той же причине. В одно мгновение в Римедиуме рухнули все. Кроме бобра, приставленного к начищению денег, который тоже рухнул, но всего лишь в деньги, что его и спасло. На некоторое время.
И кроме Илиана Магистрианыча, который официально не был еще жителем Римедиума, и потому остался жив. Его постигла особая судьба, но произошло это целой неделей позже, а в тот день имели место события далеко за пределами Римедиума, и без внимания оставить их никак нельзя. Не каждый день, надо признаться, страшная черная тень врывается в пещеру на Лисьем Хвосте и уносится прочь, оставляя ушибленными обоих старцев, мирно стерегущих оную, перепугав всех оказавшихся поблизости до утраты, скажем мягко, контроля над круглой мускулатурой.
Впрочем, деды, оклемавшись, помывшись и уняв дрожание вставных челюстей, вызвали с Архонтовой Софии наряд гвардейцев. Гвардейцы в ряд по четыре вошли в Нору. Прошли традиционные сто саженей киммерийской земли, ничего не обнаружили и вернулись на Лисий Хвост, а позже на Архонтовой Софии доложили, что, по показаниям более чем двух дюжин людей, из Киммерии в Нору вырвалось Нечто Черное. Поскольку примет это Нечто из-за высокой скорости движения не имело, было решено сие событие событием не считать и в городскую летопись не вносить. Появившееся на следующий день в «Вечернем Киммерионе» сообщение о том, что Нечто имело очертания черной лодки, мчащейся посуху, на носу которой золотыми буквами пылало название «Кандибобер» сочли не особо удачной шуткой журналистов, окончательно измотанных поисками городских новостей. Журналисты ссылались на зоркую повариху «Офенского двора» Трифеню Дребездищеву, но весь город знал, что в те дни, когда по кухне дежурит Трифеня, можно, не ровен час, соль в сахарнице обнаружить. Вот если б Василиса Ябедова! Но у той был в этот день отгул и какие-то дела на Волотовом Пыжике — по слухам, заказывала она там, на конском заводе, коня в подарок крестнику — и подтвердить слова Трифени не могла никак. А Василисе бы город поверил, — впрочем, это мало что изменило бы, разве что ускорило грядущие события, вспомнил бы кто-нибудь из стариков с Земли Святого Эльма, что «Кандибобером» называлась лодка прежнего инкассатора. Так оно, конечно, и случилось — но гораздо позже.