ножек.
– Волчик! – заорал он, – Волчик, стой!
Рядом с тропой, внизу, вдруг сильно качнулся куст, и Семён стремглав бросился туда. Обогнув кусты, резко остановился. Вскинул лук и, мгновенно выхватив из левой руки стрелу, упёр её в тетиву.
Волчик распростёрся на траве – половина туловища в тени, половина на свету. Его пасть оскалилась клыками, а одна лапа еще царапала землю.
Человек увидел, как над волком наклонилась какая-то тень. Серая, мутный штрих. Тень шипела, рычала, и в мозгу Семёна отдался эхом целый поток яростных звуков. Облачная пелена неба развеялась, пропуская лунный свет, и он увидел нечто, похожее на лицо – неясные очертания, словно полустёртый рисунок мелом на пыльной доске. Лицо мертвеца, воющий рот, щели глаз, и отороченные щупальцами уши.
Тренькнула тетива, и стрела вонзилась в лицо – вонзилась, но прошла насквозь, и упала на землю. А лицо все так же продолжало рычать.
Еще одна стрела уперлась в тетиву и поползла назад, дальше, дальше, почти до самого уха. Стрела, выброшенная упругой силой крепкой древесины, выброшенная ненавистью, страхом, отвращением человека, который натягивал тетиву.
Стрела опять поразила размытый лик, замедлила полёт, закачалась – и тоже упала.
Еще одна стрела – и сильнее натянуть тетиву. Еще сильнее, чтобы летела быстрее и убила наконец эту тварь, которая не желает умирать, когда ее поражает стрела. Тварь, которая только замедляет стрелу, и заставляет ее качаться, и пропускает на сквозь.
Сильнее, сильнее – еще сильнее. И… Лопнула тетива.
Секунду Семён стоял, опустив руки: в одной никчемный лук, в другой никчемная стрела. Стоял, измеряя взглядом просвет, отделяющий его от призрачной нечисти, присевшей над останками волка.
В душе его не было страха. Не было страха, хотя он лишился оружия. Была только бешеная ярость, от которой его трясло, и был голос в мозгу, который чеканил одно и то же звенящее слово:
– Убей… убей… убей…
Он отбросил лук и пошёл вперёд – руки согнуты в локтях, пальцы словно кривые когти. Жалкие когти…
И тень попятилась – попятилась под напором волны страха, внезапно захлестнувшей ей мозг, страха и ужаса перед лицом лютой ненависти, обжигающим пламенем идущей от этого страшного создания. Властная, свирепая ненависть…
Ужас и страх ей и прежде были знакомы – ужас, и отчаяние, – но здесь она столкнулась с чем-то новым. Как будто мозг ожгло карающей плетью.
Это была ненависть.
Тень заскулила про себя – захныкала, и попятилась, лихорадочно копаясь мысленными пальцами в помутившемся мозгу в поисках формулы бегства.
*****
Огромный зал внутри за́мка был пуст – заброшенный, гулкий. Зал, воздух которого загустел от пыли забвения, пропитался торжественным молчанием праздных столетий.
Дядюшка стоял, держась за дверную ручку. Стоял, сканируя все углы и темные ниши обостренным чутьём новой аппаратуры, составляющей его туловище. Ничего. Ничего, кроме тишины, пыли, и мрака. И похоже, тишина и мрак безраздельно царят здесь уже много лет. Никакого намека на дыхание хоть какой-нибудь бросовой мыслишки, никаких следов на полу, никаких каракуль, начертанных небрежным пальцем на столе.
Откуда-то из тайников мозга просочилась в сознание старая песенка, старая-престарая – она была старой уже тогда, когда ковали первое туловище Дженкинса. Его поразило, что она существует, поразило, что он вообще её знал. А ещё ему стало не по себе от разбуженной ею шквала столетий, не по себе от воспоминания об аккуратных белых домиках на холмах, не по себе при мысли о людях, которые любили свои поля и мерили их уверенной, спокойной хозяйской поступью.
– Кто того дятла убил?
– Кто ему бо́шку скрутил?
Клювом махнул воробей:
– Я лук и стрелу смастерил,
Я того дятла убил!
«Нелепо, – сказал себе механор, – Нелепо, что какой-то вздор, сочиненный племенем, которое почти перевелось, вдруг пристал ко мне и не дает покоя. Нелепо».
– Кто того дятла убил?
– Я, прошипела змея...
Он закрыл дверь и пошёл через комнату. Расставленная возле стен пыльная мебель ждала своего хозяина, который так и не вернулся. Пыльные инструменты и аппараты лежали на столах. Пылью покрылись названия книг, выстроенных рядами на массивных полках.
«Ушли, – сказал себе Дядюшка, – И никому не ведомо, когда и почему ушли. И куда, тоже никому неизвестно. Ничего не говоря, ночью незаметно ускользнули. И теперь, как вспомнят, конечно же, со смеху за животы хватаются, веселятся при мысли о том, что мы их тут стережем и думаем, – они ещё там, думаем, – как бы не вышли незаметно».
В стенах было несколько дверей, и Бэмс подошел к одной из них. Взявшись за ручку, он сказал себе, что открывать нет смысла, искать модификантов также не сто́ит. Если этот огромный зал пуст и заброшен, значит, и все остальные такие же.
Но он нажал на ручку, и дверь отворилась, и его неожиданно обдало жарким зноем, но комнаты за дверью он не увидел. Перед ним была пустыня, золотистая пустыня простерлась до подернутого маревом ослепительного горизонта, под огромным голубым солнцем.
Что-то зелёное с ярко красными полосами, похожее на большую ящерицу, но это была совсем не она, – семеня множеством лапок, с мертвящим свистом молнией проскользнула перед ним по песку.
Дядюшка быстро захлопнул дверь, оглушённый и парализованный.
Пустыня. Пустыня и что-то непонятное, скользящее по песку. Не комната, не зал и не терраса – пустыня. И голубое, палящее солнце.
Медленно, осторожно он снова отворил дверь, сперва самую малость, потом пошире. Там по-прежнему была пустыня.
Захлопнув дверь, Дядюшка уперся в неё спиной, словно требовалась вся сила его металлического туловища, чтобы не пустить пустыню внутрь, преградить путь тому, что эта дверь и пустыня означали.
«Да, здорово