индивидуализму: от Бодлера к Ибсену, от Ибсена к Ницше, от Ницше к Апокалипсису. Путь от Бодлера к Ибсену есть путь от символизма, как литературной школы, к символизму, как миросозерцанию; путь от Ибсена к Ницше есть путь от символизма, как миросозерцания, к символизму, как мироощущению; это мироощущение ведет к реальной символике; наконец, – путь от Ницше до Евангелиста Иоанна есть путь от индивидуальной символики к символике коллективной, то есть к окончательной, преображающей религии; символика становится воплощением, символизм – теургией».
Дух всего русского символизма выражен в этой последней статье Белого: конец искусства, культуры, истории; чаяние царства Духа; воля к религиозному преображению мира и созданию всечеловеческого братства. Русские символисты любили Ибсена за его гордое требование: «все или ничего». Символизм не удался: задания его были безмерны. Но в неудаче его было истинное трагическое величие.
В 1910 году выходят в свет три книги Белого: два сборника его статей 1902–1909 годов: «Луг зеленый» и «Символизм» и первый роман «Серебряный голубь», печатавшийся по главам в журнале «Весы» за 1909 год. «Серебряный голубь» писался зимой 1909 года в Бобровке. В книге «Между двух революций» Белый рассказывает историю создания этого романа. «В Бобровке, – пишет он, – я, наконец, по настоянию Гершензона, засел за первый роман: сразу же выяснилось: материал к нему собран: типы давно отлежались в душе. Я имел беседы с хлыстами; я их изучал и по материалам (Пругавина, Бонч-Бруевича и других)… Я услышал распутинский дух до появления на арене Распутина… Я его сфантазировал в фигуре своего столяра: она – деревенское прошлое Распутина… Натура моего столяра сложилась из ряда натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.). Натура Матрены из одной крестьянки плюс (Л.Д. Блок), плюс… и т. д. В романе отразилась и личная нота, мучившая меня весь период болезни: болезненное ощущение „преследования“, чувство сетей и ожидание гибели: она – в фабуле „Голубя“».
Весной того же года Белый встречается с Асей Тургеневой. «Восприятие мое, – пишет он, – тогдашней Аси тотчас же отразилось в романе, к которому вернулся по ее отъезде (Катя)».
Добавление третье
Свое путешествие с Асей Белый описал в книге «Путевые заметки. Сицилия и Тунис» (М.; Берлин: Геликон, 1922). В ней хотелось ему сохранить непосредственную свежесть впечатлений, передать быструю смену образов и мыслей. Он пишет в «послесловии»: «Я ставил… задачу: дать точный отчет о летающих пятнах пути, о случайно-летающих мыслях, о танце случайностей… Базар мелочей, взятых так, как впервые они выступают в сознанье во всей непосредственной данности – есть задача „Заметок“; как пестренький коврик, стелю его „под ноги“».
«Заметки» написаны влюбленным; в них «веселие духа», радость жизни, звуки, краски, южный горячий ветер. В мучительном творчестве Белого эта светлая книга – единственная.
Поезд отходит от московского перрона. «Мы с женой улыбаемся. Ася в коричневом легком пальто, в как-то странно заломленной шляпе дымит папироской; не верится: споры, кружки, пропыленные кресла редакций, беседы о ритме и метре, сонеты, эстеты, мечтатели, богоискатели – все отлетело… Ася смотрела доверчивым взором; она вопрошала меня: – ты ведь странствия сам захотел – не пеняй на себя». Первое сияющее видение: Венеция. «Лепет адриатических струй, красный парус в зеленой дали». О соборе Святого Марка Белый пишет: «Расцветание византийского стиля в Венеции – сон моряка о Востоке, откуда он плыл, распустив красный парус». Грустно расстаются путешественники со сказочным городом. Венеция провожает их «далекой россыпью белых и красных огней». «Проливала потоки своих бриллиантовых слез за туманною дымкой моря; и столб фосфорический месяца там раздроблялся чешуями блеска».
В Неаполе он почувствовал злые подземные силы, притаившиеся у ног веселого и пестрого города: «Тем явственней бросилась мне на Неаполе сыпь: эта сыпь – яркость красок: неугомонная яркость; не яркость здоровья, а яркость болезни… Этот город остался в моем впечатлении пестрым, у моря залегшим шутом, положившим Везувий, свой нос к берегам».
Из Неаполя они переезжают в Палермо и поселяются в отеле «Пальм», хозяин которого, энтомолог Рагуза, прославлен Мопассаном в его книге «La vie errante». В этой гостинице, окруженной «райским» садом, Вагнер кончал своего «Парсифаля».
И, внезапно прерывая рассказ, автор возвращается к прошлому – к первой встрече со своей спутницей. «Мы встретились с Асей давно, – вспоминает он, – я увидел ее в одном доме. Я увидел тогда еще в ней: чуть заметную полуулыбку ее; вы встречаете на египетских статуях: это – улыбка души, увидевшей сквозь порог загадку вещающих сфинксов: с загадкой этой подошла Ася к мукам моим, когда, свесившись в темный колодезь, терял я надежду; она тоже свесилась; вместе склонясь над колодцем, увидели мы: странный лик».
Из Палермо Белый с женой переселяются в Монреаль – маленький городок на вершине горы, прославленный своим древним собором. Они с неистощимым восторгом созерцают византийские мозаики. Для Белого «вся Сицилия есть роскошный орнамент Востока, вплетенный в Италию… Природа Сицилии – кем-то пропетая песня; и плод в ней налившийся – песня Сицилии…». И эта песня осела мозаикой. «Мозаика, – продолжает он, – светопись, а не живопись вовсе: в ней краски – света; из преломления светочей создалось ликование всей цветущей природы».
В Монреале жили они в убогом «Ristorante Savoia»; зима была дождливая и холодная. «В мире тумана мы прожили суток двенадцать, снова согревались от холода: грела мозаика деревом, встретили праздники». Наконец не выдержали и решили ехать в Тунис – «погреться на солнышке». Тунис ослепил их своей белизной, оглушил шумом уличной жизни. Поэт наблюдает восточную толпу: «Бурнобелый поток гоготней голосов полетел, рассыпаясь на тысячи бьющихся тел по базарным проходикам. Он как лавина растет, как лавина бежит, как лавина гремит, как лавина поет, оглушает, и гонит, и топит». В Тунисе резко сталкиваются европейская и арабская культуры: в древнем благородном Востоке поэт открывает свою духовную родину. «Культура Туниса, – пишет он, – теплится воспоминанием о цельном, законченном знании жизни, хотя бы дух времени перерос эту цельность; дух нашего времени нами, Европой, еще не угадан… Средний пошляк европеец, стоящий на уровне всех современных заданий начала XX века, конечно, есть только жалкий паяц по сравнению с сельским арабом». Поселившись в арабском селе Радесе, Белый погружается в блаженную безвременную тишину Востока. «Эти странные, тихие, великолепные дни. Забываю, откуда пришел я; я – русский; и я – европеец. Европа? Ее забываю: ее – не хочу. Знаю, в Англии, знаю, в Германии, я тосковал бы по родине. Здесь – не тоскую: здесь – точно родился: и точно – умру: эти ясные великолепные дни. Я – безродный, хочу сказать мигам: остановитесь,