высоко прыгнул. А мама еще по старинке, видя задумчивость Гели, посмеивается: «Как там Коля Сазонов?» Какой Коля? Ах да... Коля померк, полинял, смешался с толпой на улице, скромняга Коля, Дон Жуан местного значения. Коля — мальчишка, билетов в автобусе не берет и бегает от контролеров, ему не совестно, это вроде шутка такая — не брать билетов, а на самом деле просто жадничает, бедняжка, старается жадничать обаятельно, с гримасами, с подмигиванием. Уже не обаятельно, уже не смешно. И сам все лысеет и лысеет, но говорит, что это у него лоб растет, потому что там, внутри, много-много мыслей. Над Колей и мама смеется, а с этим робеет, когда он звонит, говорит услужливо: «Да, да, сейчас, минуточку, Геля, тебя! — и шепчет: — Твой поклонник». Если бы поклонник! Увы, только друг, только товарищ, только приятель, видно, в нашем городе не водится больше людей, способных часами рассуждать о Сване, вернее, летними часами напролет слушать о Сване, нет их, таких людей, кроме Гели. Никому не поплачешься на такую дружбу. Полтора месяца дружили, дружили, к руке его не смела прикоснуться, а подруга Алла подошла на улице, сказала ему и Геле какую-то пошлость — и глаза его потеплели, заблестели. Дальше пошли втроем — и никакого тебе Пруста, никакой Таганки, разговор пошел глупейший, точно с Колей Сазоновым хиханьки-хаханьки: увела. Всегда будет уводить. И мама, называя Колю, отстает, увы, ей не поспеть за сменой времен года в Гелином сердце, — тогда была робкая весна, теперь лето, собирается гроза, клубятся тучи; стелются низко, истошно пахнут цветы на клумбах — август.
* * *
И вот теперь подруга Аллочка пригласила их к себе. Он не знает дорогу, и она ведет его — хотя неправда, нет! Это он ведет ее, и она не может встать посреди улицы, топнуть ногой: ни за что! Он торопится и ни о чем не говорит с нею, он чувствует неловкость оттого, что не может скрыть свой интерес к ее подруге. Но послушай же, она так неаккуратно накрашена, тушь комочками на ресницах, у нее грубые секущиеся на концах волосы, она грубая, грубая! Ну и что? Разве это что-то меняет? Ну и что из того, что Геля уже читает «В поисках утраченного времени» — и читает невнимательно, не вникая в чужие страсти, иначе многое ей стало бы ясно.
Впустую прошли все летние вечера, когда они гуляли до тех пор, пока не переставали ходить автобусы, и тогда он своим замечательным жестом ловил для нее такси. И вот она шла, торопясь на чужое свидание, едва поспевая за ним. Он устремился в магазин, забыв о ней совершенно, купил бутылку вина. Они снова вышли на улицу и остановились, пережидая поток машин; Геля почувствовала, что она зябнет: действительно, было солнечно, но довольно прохладно, ясно проступали намеки осени, но ему было тепло, он не видел, как она обхватила себя руками. Они двинулись дальше мимо старух, торгующих гладиолусами, мимо автоматов с газировкой, от которых чем-то тошнотворно несло, мимо витрин магазинов шагали они, и Геля размышляла, как бы все-таки вырвать его из Аллочкиных хищных коготков, и ей начало казаться, что это вполне возможно, что сейчас он к Аллочке приглядится и ему все станет ясно. Геля повеселела, особенно после того, как он проговорил: «Конечно, твоя подруга не блещет умом, но...» Геля заполнила многоточие по собственному желанию. И ей стало совсем легко. Они вдруг оживленно заговорили об Аллочке, посмеиваясь над нею, причем Геля чувствовала, что ее слова очень остроумны, по крайней мере он все время нервно хихикал. Так они шли и шли, обмениваясь шутками, охотно смеясь каждому замечанию другого, легко и весело шагали они, как вдруг перед Гелей предстало видение.
Ей навстречу, в стареньком сером пальто, таком старом и сером на фоне толпы, шла ее мать с кошелкой в одной руке и сеткой с бидоном в другой. Ее глаза испуганно округлились, когда она увидела Гелю; она попыталась показать знаком, чтобы ей позволили и дальше совершать свой анонимный поход, но не смогла поднять ни руки с кошелкой, ни руки с бидоном и только слабо качнула головой. Идущая навстречу Геле толпа померкла и отступилась от мамы, отдавая весь свет ее маленькой полной фигуре, ее габардиновому пальто, ее куцему платочку, завязанному, как у детей, крепким узлом под подбородком, голой шее и тускло поблескивающим резиновым сапогам. Расстояние меж ними сокращалось, и Геля только сейчас поняла, как она померкла и постарела за эти четыре года. Мама низко наклонила голову, чтобы не обнаружить себя перед Гелиным великолепным спутником, прошла мимо со своей кошелкой и сеткой, припадая на левую ногу, стесняясь своего пальто и своих красных измученных рук. Холодный ветер круто развернулся и, почуяв в маме добычу, помчался следом за нею.
* * *
— А я не понимаю этих слов, при всем своем уважении к Ивану Сергеевичу не понимаю... — горячась, сказал Татаурщиков, — что значит Онегин — «лишний человек»? Кому это он лишний?..
— Вы правильно рассуждаете, Татаурщиков, — довольным голосом сказала мама. — Вы правы. И вы не правы. Мы немного поговорим об этом, хоть придется отвлечься от темы. Но тема, которую вы затронули, столь существенна, что позволим себе это отвлечение. Вы правы, Онегин, по нашим понятиям, не может быть лишним человеком, и Печорин, и Чацкий, и прочие тургеневские лишние — они вовсе не лишние, скорее наоборот. Прежде всего это умнейшие и образованнейшие люди своего времени, они в какой-то мере определяли духовный климат эпохи...
— Они эгоисты, — подала голос Рыбалина, головка в мелких кудрях, очаровательная мордашка, закройщица в ателье, — они только о себе и думали, а на страдания окружающих им было наплевать.
— Они сами страдали, — заступилась нескладная Маша Потехина, продавщица продуктового магазина. Похоже, она заступалась не столько за лишних, сколько за Татаурщикова. Но Татаурщиков, улыбчиво раскрыв рот, смотрел на Олю Рыбалину. — Их чувств и мыслей не могли разделить те, кому они причиняли страдания, и они от этого мучились и терзали других.
— Как это не могли разделить их чувств?.. — высокомерно отозвалась Оля. — Татьяна-то натура исключительная... Значит, могла! Она не глупее, между прочим, вашего Онегина, все его книжки прочитала, осилила, значит. (Татаурщиков все улыбался, подперев рукой щеку, смотрел на нее как завороженный, ясно тебе, Машенька?)
— Правы и вы, Оля, и вы, Маша, —