– Сладко, как солдату на ночном дежурстве, – пошутил он и, закрыв глаза, ответил на ее поцелуй.
Они въехали в квартиру, принадлежавшую ее отцу, недалеко от его дома, на Хольвеггассе. На протяжении первой недели он все ждал, когда сможет рассказать Наташе про свои кошмары, но момент как-то не подворачивался. Вместо этого по ночам, после объятий, он ждал, пока она уснет, и шел в гостиную, а возвращался до того, как она проснется. Чтобы избежать неловкости, он объяснил, что уходит поработать с бесчисленными бумагами из госпиталя. Он понимал, что долго так продолжаться не может, но за время войны он отлично научился быстро засыпать в свободные дневные часы. И к измотанности он тоже был привычен. Нет, думал Люциуш, она ему жена, но все еще незнакомка. Он не может ее так скоро обременить. Разговор о снах подразумевал разговор о Хорвате и о стволе бука, о том, что он сделал и чего сделать не смог. Пройдет время, и они сблизятся, как произошло с Маргаретой.
Днем она читала, ходила в гости, играла в теннис в спортивном клубе. По вечерам они куда-нибудь шли. В первую неделю его мать, справедливо предполагая, что он понятия не имеет, в какие рестораны надо ходить, сама заказывала им столики. Это подарок, сказала она, но он понимал, что это скорее приказ. Она посылала им французское шампанское, патриотически переименованное в игристое «Рейнгау», и на диванчике «Гранд-отеля», жмурясь от пузырьков на языке, он набрался смелости, чтобы расспросить Наташу про ее интересы, ее детство, ее семью. К его удивлению, она отвечала подробно. На следующий вечер, снова нетрезвый, осмелев, он продолжил расспросы – о друзьях, об образовании, о ее планах поступить в парижскую художественную школу после войны. В третий вечер Наташа сказала, что он похож на врача, составляющего историю болезни, и внезапно все сразу же обрушилось.
Ко второй неделе их трапезы стали проходить в молчании.
– О чем бы ты хотел поговорить? – раздраженно спросила Наташа, и он пробормотал: «О м-медицине», прежде чем успел поймать себя за язык. Губы ее скривились, он подумал, что она расхохочется. В прошлом, хотелось ему сказать в свою защиту, была та, что меня слушала. Но он боялся вымолвить имя Маргареты в присутствии другой женщины, как будто сама память о ней хрупка и беззащитна.
Когда они вернулись домой, Наташу ждало письмо. Как здорово, сказала она, княжна Дзедушицкая зовет ее в Зальцкаммергут. Раздосадованный Люциуш наконец-то нашел возможность использовать энциклопедические знания матери о шляхте и сообщил ей, что в роду «княжны» Дзедушицкой не было ни единой княжны после смерти Яна Собеского (1696). А затем, с чувством облегчения и подступающего неминуемого одиночества, он согласился: поезжай, конечно.
Всю следующую неделю Люциуш безмятежно спал в госпитале. Вернувшись в квартиру в день, когда Наташа должна была вернуться, он обнаружил телеграмму, сообщавшую, что озера прелестны, хорошо бы он приехал. Он, разумеется, приехать не мог и понимал, что она это понимает. Думать о ее бронзовом теле в озерной воде ему было мучительно. Она вернулась в следующий понедельник с небольшим альбомом фотографий, на которых позировали ее загорелые приятели – женщины в полосатых купальных костюмах, мужчины с приглаженными волосами и сигаретами. Снимки изображали такую витрину идеальной человеческой красоты, что казались рекламными. На ее шее блестели капли воды, тонкий купальный костюм мягко очерчивал грудь. Глядя на фотографию, он видел перед собой высшее существо, наделенное властью казнить и миловать. В тот день он пытался справиться с судорогами восемнадцатилетнего солдата, который на фронте чуть не задохнулся в прилетевшем обратно облаке фосгена. В конце недели она спросила, нельзя ли ей опять уехать.
Он стал снова ночевать в госпитале. Ему казалось, что Наташа положит конец его одиночеству, но то, что происходило теперь, оказалось еще хуже прежнего. Он не хотел думать о ней, а потом всю ночь представлял, где она спит. Пять дней спустя она позвонила в Ламбергский дворец и сказала, что уже вернулась; с некоторой надеждой он поспешил домой. Там он обнаружил ее в компании сестры, длиннорукой и почти неотличимой от нее, и мужа сестры по имени Франц, сына немца-фабриканта. Четыре вечера подряд Люциуш таскался с ними по ресторанам, только чтобы заявить свои права на Наташу по возвращении домой. Было бы неплохо, если б они сплетничали и злословили, давая ему возможность по крайней мере почувствовать свое моральное превосходство. Но Франц был ветераном Марны, год провел в полевом госпитале с гнойной инфекцией из-за раздробленного бедра, а по возвращении домой основал сиротский приют. Его скулу украшал перламутровый, идеально расположенный шрам, шутил он так же искрометно, как Наташа, и, что особенно сильно раздражало, был прекрасно осведомлен о собственном обаянии. Но к Люциушу он относился с участием, отчего все становилось как-то еще хуже. Какие у него пациенты? Нужно ли им новое оборудование, чтобы восстанавливаться? Его приятель доктор Зауэр в своем учебнике пишет, что верховая езда – самый быстрый путь к восстановлению, после того как постельный режим можно отменить, – как кажется Люциушу?
Люциуш понятия не имел. Он не читал учебник доктора Зауэра, да и не слыхал, честно говоря, о докторе Зауэре. Все трое ждали, что он скажет что-то еще. Он заметил, что врачи, склонные к широким обобщениям без внимания к особенностям конкретных пациентов, нередко больше вредят, чем помогают. Наташа уставилась в тарелку. Ее сестра натянуто улыбалась. Франц сказал «Слова истинного знатока» и зажег сигарету. Люциуш почувствовал, что они все объединились против него. На другом конце зала, в зеркале, он видел собственное отражение – розовые уши, хохол белобрысых волос. Каким, наверное, уродливым и чужим он им кажется! Злясь на них, на себя, на мать за то, что надеялась его пристроить, он повернулся к Францу:
– Но я подумаю про лошадей для наших пациентов, спасибо.
А потом задумчиво произнес, не захочет ли Германия их предоставить бесплатно для солдат-территориальцев, которых посылали в бой первыми, без касок, с одним ржавым ружьем на двоих солдат.
Поздно вечером Наташа спросила у Люциуша, почему он грубил, Франц же просто хотел вовлечь его в общий разговор, после того как он несколько часов просидел, не говоря ни слова. Как невежливо! Люциуш, конечно, гений, сказала она с едва заметной издевкой. Врач, специалист по человеческим душам! Мадам Кшелевская показывала ее отцу университетскую характеристику 1913 года. «Необычайная способность воспринимать то, что находится под кожей». Если он может разговаривать с заиками, которые притворяются контуженными, уж наверное, он мог бы поговорить и с Францем.
Тут Люциуш почувствовал, что сам опять вот-вот начнет заикаться, и, видимо, что-то просквозило в его лице, потому что она улыбнулась улыбкой, доступной лишь очень красивым людям, одновременно проказливой и примиряющей. Просто не надо так безмолвно сидеть, сказала она, а то примут за одного из его немых пациентов. Потом небрежно спросила, можно ли ей с сестрой поехать на выходные в Триест.
Люциуш сказал, что на этот раз хочет к ним присоединиться. Она отшучивалась. Он настаивал. Она сказала, что ему будет скучно – он же не играет в теннис, не танцует. Он продолжал настаивать. Она сказала, что не хочет ходить с ним по ресторанам; она однажды видела, как он пялился на официантку – не потому что она хороша собой, а потому что хромает. Если бы девушка была хорошенькая, она бы могла это понять. Но увечная? Она сказала, что сестра перепутала его пальто с пальто Франца, нашла в кармане кусок колбасы и решила, что это какой-то орган пациента. Она сказала, что ей все равно, что он делает в госпитале, но пусть, по крайней мере, надевает другое пальто. Она сказала, что сестра ей сказала, будто запах Люциуша напоминает ей санаторий нервных болезней, куда она когда-то ездила, и теперь она, Наташа, не может выбросить это из головы.