окружили его и взяли в плен.
— Да здравствует папа! Ура! — как одержимый, кричал Борис. — Наконец-то нашлось то, что тебе подобает! Наконец-то они оценили твои научные работы!
— Троекратный поцелуй, папа! Нет, по русскому обычаю! — настаивал Михаэль, обычно встречавший в штыки проявления нежности; он крепко обхватил голову отца руками, словно готовясь к хирургической операции, и, как полагается, поцеловал его в губы и в обе щеки.
Я погладила эти щеки, бледные, утомленные от бессонной ночи, как и все лицо, на котором постоянно лежала печать чрезмерного напряжения. Он наверстывал по ночам то, что ему, как ученому, не удавалось сделать днем, заполненным преподавательской работой.
— Теперь ты у нас отъешься и будешь выглядеть как настоящий херувимчик! Долой все мелкие заботы, прочь от этого жуткого климата!
Наклонив голову, он терпеливо снес первый напор бурных восторгов. Затем, совершенно измотанный, опустился на ближайший стул. Теперь он тоже радовался вместе с нами. Наше ликование было ему приятно, и самые волнительные минуты были уже позади.
— Да, не правда ли, Муся, дитя мое? Мое здоровье не должно меня подвести! Именно сейчас я хочу… точнее, хотел бы кое-чего добиться!
Виталий держался в стороне, он даже не подумал поздравить отца; лишь его взгляд, вся его поза говорили, как он к нему привязан. Этот постоянно погруженный в работу, бескорыстно поглощенный своими абстракциями ученый с одухотворенным лицом, на котором вопреки печальным складкам в уголках рта светилась радость мыслителя, был для Виталия совершенно новым явлением, такого он не встречал ни дома, ни среди товарищей; должно быть, Виталия сильнее всего привлекало в нем то, что ему самому казалось недостижимым.
— Итак, предстоит отъезд!.. Дедушка, разумеется, с нами не поедет… у Бориса на носу экзамены на аттестат зрелости… Наконец, я в скором времени кончаю Горный, — заметил Михаэль, и в его голосе радость сменилась сомнением.
— Все равно! Пора собираться… да, будем собираться в дорогу! В Германии ведь все лучше, чем здесь! — по-прежнему восторженно кричал Борис.
— Фу, это же черная неблагодарность! — вдруг набросился на него Михаэль. — Пусть это не наша родина — но наш родной город все же здесь… А что касается страны, то где, скажите мне, я, горный инженер, найду применение своим знаниям? Здесь простор, здесь будущее…
Борис чуть не кинулся на него с кулаками:
— Как? Может, ты вообще хочешь… хочешь остаться? Один из всех нас?.. А я… я?..
Отец растерянно поднял руки:
— Борис, перестань! Разумеется, он может остаться! Каждый поступит так, как хочет. Разумеется!
Мысленно он уже видел, как ласковые уговоры переходят в спор и раздражение. И кто знает, быть может, своим разрешением он подавил в себе легкую боль оттого, что победила, хотя бы в течение одного часа, не только старая родина…
Родина! Я стояла рядом с отцом, обняв его. Это слово пронзило меня, тронуло мою душу, перед моим взором ожили картины, подобные тем, что стояли на письменном столе отца. Я видела холмы, горные хребты, долины, ущелья, прорезанные ручьями, видела повсюду обработанные поля, ухоженные леса, раскинувшиеся везде деревни и города, и даже самый крохотный городок с каменным колодцем на Базарной площади и живописными улочками, дошедшими до нас с тех времен, когда дома в целях защиты строились вплотную друг к другу, открывал взгляду новые, восхитительные виды; сменяли друг друга картины природы, говорившей, как и повсюду в мире, о характере людей.
Людей… Когда я пыталась представить их на фоне местных знакомых, мне упорно приходили на ум только пестрые швабские колпаки, виденные мной в Петергофской колонии, где иммигранты из Швабии с незапамятных времен снимали на лето дачи. Мы тоже там жили. Они еще носили свои одеяния, говорили на своем швабском наречии, которое давало о себе знать даже в их ломаном русском. Я подумала, что надо бы поехать к ним, чтобы потом передать от них привет немецкой земле. Я представила себе, что стою, как в то лето, на русской равнине, у ручья под березами, наполняющими влажный вечерний воздух терпким ароматом. Представила, как мы собираем на лугу колонистов сено в кучи, поджигаем их и бросаем в поток, представила с поразительной ясностью, как они плывут по течению, а пламя ярко вспыхивает и гаснет в воде, освещенной закатным солнцем.
Такое я видела только в России; теплыми летними вечерами дети и взрослые бросают в реку горящее сено и восхищенно глядят ему вслед.
Перед моим внутренним взором застыла эта картина с швабскими колонистами в центре; но я уже не знала, какую землю мой взгляд высматривал.
Последующие недели пролетели в спешке и хлопотах, так как к летнему семестру мы должны были уже переселиться в Германию. На меня свалилось столько дел — по дому и связанных с отъездом, — что моей молодой энергии стало уже на все не хватать, к тому же мне непременно хотелось каждый день выкроить время для неблизкого пути к дедушке.
С дедушкой меня издавна связывали самые нежные отношения. Когда я немного подросла, он стал вести себя со мной особенно мило, с какой-то старомодной галантностью, которая выражалась в сотне маленьких утонченных нежностей и которая одинаково восхищала обоих — благородного кавалера и сто очень юную даму.
Он все еще жил в своей просторной квартире, которую так часто предоставлял в наше распоряжение, когда мы были еще детьми, и несмотря на относительный неуют, царивший в почти необжитых комнатах, и на высокую плату, упорно не хотел от нее отказываться.
— Вокруг меня всегда должно быть место — место для вас всех! — уверял он еще и сейчас, когда мы собрались его покинуть. — Я хочу навсегда сохранить это чувство: вокруг меня должно остаться то, что я любил в своей жизни, — даже если в данный момент вокруг меня нет ничего. Для этого мои двери будут открыты всегда. По-настоящему одинок я стану только тогда, когда почувствую тесноту вокруг себя… Тесная квартира — это уже начало могилы.
Хотя он не хотел уезжать с нами, а только собирался навещать нас летом, «пока будут позволять старые кости», он вместе с нами радовался изменившейся ситуации и советовал нам поторопиться с отъездом, чтобы найти немного времени и надлежащим образом отдохнуть. Поэтому в последнее время у нас и впрямь была лихорадочная спешка, и я внушила себе, что, не думая ни о чем другом, я должна заниматься только насущными повседневными делами
Однажды вечером, когда я уже собралась уходить от дедушки, он взял меня за подбородок и слегка приподнял вверх мое лицо. Он долго молча