садится в джип и едет к живущему в Слите плотнику, своему старому другу. Я использую слово «друг» в самом широком его значении, хотя «знакомый» подошло бы лучше, отец выстраивает вокруг себя то, что Стриндберг называет безличным кругом знакомств. Люди, которых ты замечаешь и которым, возможно, киваешь, проходя или проезжая мимо, те, кто, подобно тебе, предпочитает не лезть в душу. Именно этого он и добивался. Таков был его план. Оставьте его в покое. Он хочет бродить по своему длинному дому, из комнаты в комнату, а говорить что-нибудь кому-то он не желает. Но потом, в один из теплых весенних дней, после похорон папы римского, его вдруг охватывает беспокойство. Он едет в Слите, к плотнику, показывает ему фотографии в газете и пускается в объяснения. Плотник отхлебывает кофе. Черный, как ад, и без сахара. Плотник немногословен и терпеливо ждет, когда старик выскажется. От кофе отец отказывается. Он просит стакан минералки «Рамлёса», и его просьба не остается без ответа. Плотник склоняется над фотографиями. Гроб папы римского. «Простой деревянный ящик, – говорит папа, – безо всяких узоров». «Хм», – мычит плотник. Он допивает кофе, встает, вытаскивает блокнот и карандаш, опять усаживается за стол, чертит и высчитывает. «Ты же знаешь, кипарисы на Готланде не растут, – бормочет он и, не дожидаясь ответа, добавляет: – Значит, придется из ели или сосны делать». Он пододвигает блокнот отцу, тот склоняется над рисунком, вглядывается и кивает.
– Да, – соглашается он, возвращая блокнот, – именно так.
В доме в Хаммарсе нет лестниц, а в последние месяцы там и пороги между комнатами убрали. Когда отец пересел в инвалидное кресло, Сесилия убрала пороги, чтобы у отца хотя бы появилась возможность перемещаться из одной комнаты в другую.
Инвалидное кресло он не любил и не понимал, как с ним обращаться и куда в нем ездить.
Его тянуло обуться в снежно-белые кроссовки и гулять по берегу или проехать на велосипеде по сосновому лесу.
Он тосковал по красному джипу и реву, который тот издавал, когда он давил на газ и гонял по узким дорогам, например, из Хаммарса на Дэмбу, чтобы посмотреть кино, или из Хаммарса до церкви – чтобы зажечь свечу в память об Ингрид, или из Хаммарса до пристани, направляясь в Форёсунд за газетами.
В последнее время у него не осталось слов для тоски, он не говорил: «Я скучаю» или «Я тоскую», не говорил. Что он скучает по джипу, велосипеду и кроссовкам – это я сама додумала. Под «последним временем» я подразумеваю последние недели тем летом, когда он умер. Несколько его детей приехали тогда в Хаммарс, мы по очереди разговаривали с ним, но я прекратила записывать наши беседы на диктофон. Слова «диктофон» у него тоже не осталось. Как и слова «работа». Или «дети».
В предпоследней нашей беседе, в записи, сделанной весной, он говорит, что хочет надеть кроссовки, сесть в джип и отправиться в путешествие. Он всю жизнь тосковал по Хаммарсу. Ему хотелось остаться здесь. Не собирать каждую осень вещи и не возвращаться в Стокгольм или Мюнхен, а остаться в Хаммарсе. Но сейчас, когда он наконец здесь живет, он прикидывает, не уехать ли. Может, обратно в город. В Стокгольм.
Путешествовать он не любил. От переездов у него делалось несварение желудка, сама мысль о переезде, о чужих улицах, чужих комнатах, чужих лицах, чужих голосах была ему отвратительна. Переезды отнимали время у тщательно продуманного и отлаженного распорядка и у занятия, которое отец называл своей профессией.
Многие любят путешествовать, но те, кто путешествовать не любит, рассуждают примерно так: поездка не ограничивается собственно поездкой, это все то время, которое ты тратишь, думая о поездке как перед ней, так и по возвращении домой. Не уверена, что «думая» – правильное слово. Вполне может статься, что тебе удается не думать о поездке, однако ты все равно ею пропитан, путешествие пустило корни у тебя внутри, тебе приходится жить с ним задолго до отъезда и долгое время после того, как путешествие закончилось, – в этом смысле оно похоже на грипп.
Тем не менее в конце своей жизни, еще не забыв слово «тосковать», отец тосковал по переезду. Его тянуло оставить остров и вернуться в город.
* * *
ОН Да, меня тянет обустроить небольшую квартирку комнаты на три где-нибудь неподалеку от церкви Хедвиги Элеоноры… На Стургатан, Юнгфругатан, Сибиллегатан… Мне хочется в театр, на концерты. От этого всего сложно отказаться.
Он кладет руки на колеса, чтобы показать, что колеса не двигаются, как бы он ни старался.
ОН Я мог бы жить в той маленькой квартире… Помнишь улицу Грев Турегатан? Лучше для меня просто не придумаешь. Сейчас, на закате жизни, я вполне мог бы там поселиться. Но этого же не будет, да?
Он преувеличенно громко вздыхает.
ОНА Не знаю… Возможно…
ОН Возможно?
ОНА Да, почему бы и нет?
ОН Не знаю… Слушать, как репетирует оркестр – даже не знаю, способна ли ты это представить, с этим ничто не сравнится. Открываешь дверь и входишь в концертный зал…
* * *
Спустя семь лет я лежу на диване в гостиной у нас дома в Осло. Муж и дочь спят наверху. Сейчас ночь или раннее утро, и до рассвета еще долго. Я слушаю записи. Четыре утра. Я полулежу с лэптопом на коленях и записываю все, о чем мы говорили, перевожу со шведского на норвежский, и это приносит мне ощущение свободы, возможно, потому что так я становлюсь хозяйкой голосов на диктофоне. Я взяла у Эвы ее большие синие наушники. Мой отец на пленке говорит, что хочет вернуться в Стокгольм, поселиться в небольшой трехкомнатной квартире неподалеку от церкви Хедвиги Элеоноры. Жить ему оставалось два месяца, и хотя этого разговора я не помню, судя по голосу, я раздумываю, возразить ли отцу (да, но, папа, нельзя же тебе переезжать прямо сейчас, ты ведь сам хотел тут жить) или поддакнуть ему (ну конечно, лучше тебе переехать в Стокгольм и поселиться в городе). Получается нечто среднее. «Не знаю… – говорю я, – возможно…» А потом еще добавляю: «Почему бы и нет?» О смерти мы говорим мало, отцу нужно осознать ту жизнь, которой он живет сейчас. Забывчивость. Сны, которые появляются и исчезают. Женщины, которые появляются и исчезают. Распахнутые окна. Женщины не знают, что окна надо держать закрытыми. Сесилия ничего им не сказала об этом. Была весна, и светило солнце. На подоконнике жужжит муха. Он