Катю я нашёл уже в предоперационной. Она сидела в голубой рубашке с завязками и в шапочке, под которую убраны волосы. Худенькая такая, в мешковатой рубашке особенно в глаза бросается, руки — спички. Успокаиваю себя, что вот пройдёт операция, Катя поправится и отъестся…
— Дим, — говорит она. — Я не хочу… все слишком быстро. Вот я собираюсь умереть, вот умирает Лялька, а вот мне уже делают операцию… Дим, я не могу, отпустите меня домой пожалуйста… у меня там рыбки… Вы кормили моих рыбок?
— Кормили, — успокаиваю я. — с ними все в порядке, одна так даже растолстела.
Катя улыбается, но дни и лишь губами, в глазах плещется ужас.
— Дим…
— Сердце ждёт. У него срок годности, Катька.
— Оно стольким людям необходимо, почему я?
Терпение, успокаиваю себя ей. Тебе же страшно, а представь, каково ей?
— Потому что Лялька отдала его тебе. Это подарок, Катька. Возвращать подарки дурной тон… Это твоё сердце. Ляльки не будет, а её сердце будет биться в тебе.
Наверное я наконец нашёл нужные слова. Катя прижалась ко мне, уткнулась в рубашку уже не свежую — вот уж на что не хватило времени, так это на переодеться. Разревелась. Я гладил её по плечам, по голове в дурацкой шапости и шептал что-то чего даже вспомнить не смогу — явные глупости. Дверь открылась, в палату заглянул врач, увидел нас и беспокоить не стал.
— Мне страшно, — прошептала Катька. — Умирать не страшно… а боли боюсь. Димка, если бы ты знал, как это больно, ты не заставил бы меня через это проходить.
— Я бы сам прошёл… сотни раз, если бы можно было вместо тебя. Но тебе уйти не позволю, ты пройдёшь этот путь до конца. Пусть Лялькина жизнь и смерть не будет напрасной…
— Хватит, тебе на Ляльку всегда было плевать.
— Зато на тебя нет. Хочешь, мне тоже будет больно? Я попрошу, мне почку вырежут. Или четверть печени, она заново вырастет…
— Дурак, — сказала Катька. — Кому твоя печень нужна, ты пьёшь уже неделю.
Дверь открылась и вошёл Сенька. Точнее даже — дверь перед ним открыли. У Сеньки в руках ящик, вокруг штук пять людей в халатах, и все явно боятся, что Сенька свою ношу выронит. Это они зря, Сенька уже часов пять не пьёт… на этой неделе — рекорд.
— Сердце подано, — высокопарно выдал Сеня, и даже расшаркался.
Ящик в его руках накренился, все задержали дыхание. Клоун. Катька вздрогнула, с трудом поднялась, подошла, положила на ящик ладонь.
— Там её сердце?
— Да, — ответил я. — Твоё сердце.
У Катьки снова слезы по щекам. Ящик с сердцем забрали и унесли, мы стоим втроём и драгоценные минуты утекают. Я чувствую, что скоро сорвусь, начну орать, топать ногами, бить все вокруг… но терплю. Я даю ей шанс решить самой, решиться.
— Вы же не позволите мне умереть? — наконец спросила она.
Мы синхронно качаем головами. Нет. Если будет хоть малейший шанс… я буду хвататься за него зубами. Я представляю, как вдруг начинает стремительно разлагаться в своей коробочке Лялькино сердце, у которого выйдет срок годности, пока мы здесь стоим и в гляделки играем. Меня буквально трясёт уже и от напряжения, и от страха.
— Скажи мне хоть одну причину, — смотрит Катя на меня. — Которая бы меня убедила. Одну. Но такую, чтобы я пошла за сердцем хоть по стеклу битому босиком.
Я наклоняюсь к самому уху, мочка которого торчит из под голубой шапочки. И шепчу тихо-тихо.
— Ребёнок, — говорю я. — Мы должны родить ребёнка.
Катька так вздрогнула, словно я ей пощёчину дал. Пошатнулась даже. К ней Сенька подбежал, посмотрел на меня зло…
— Что? — крикнул он. — Что, блядь, ты ей сказал, она и так еле на ногах стоит!
А Катька… Восстановила равновесие, и Сеньку отодвинула в сторону. На меня даже не посмотрела.
— Я пойду… за сердцем пойду.
И скрылась за дверью, куда нам хода не было. Нам уже популярно объяснили — пусть мы и ведём себя в главном лечебном учреждении региона, как у себя дома, присутствовать на операции нам никто не позволит. А я даже дернулся, испугался вдруг, что Катька умрёт… Сука, семьдесят процентов на то, что умрёт! Я хочу крикнуть, чтобы они остановились, чтобы перестали… Катька умрёт же! Так бы полгода ещё жила, а так сгорит за пару часов. И понимаю, если это случится, я просто с ума сойду… Каково жить с осознанием, что убил единственного человека, без которого не сможешь жить?
Надо остановить, — вдруг хриплю я, воздуха катастрофически не хватает. — Надо все, на хер, остановить! Она же умрёт, сука, семьдесят процентов!
Я бросаюсь к двери. Ничтожное расстояние вдруг увеличивается, растягивается на десятки, сотни метров, кажется, что его не преодолеть. Я не преодолел — Сенька не позволил. Бросился на меня, мы с грохотом упали, снеся металлический стеллаж. Очнулся я, когда понял, что хаотически наношу удары по Сеньке, а меня в сторону от него тащит кто-то. Костяшки сбиты, во рту вкус крочи, видимо, и мне досталось, правда, боли не чувствую. И стыдно стало, словно очнулся. Сидим с Сенькой на полу, кровь по лицам размазываем, а там Катьку наверное уже к операции готовят. Возможно, уже под наркозом… а мы. Да ещё и санитарка стоит престарелая, но воинственная и кричит, кричит…
— Развели дурдом! — кричит она. — В наше время такого не было… Про себя все думаете, себя жалеете, а резать то её будут! Ни стыда, ни совести… Чем полезным бы занялись…
— Чем?
Санитарка показывает пальцем. Стеллаж упал, в нем стояли банки и бутылки с вонючей жидкостью, теперь то я понимаю, чем это пахнет… Тетка ушла и вернулась с ведром и тряпками. Сенька вздохнул и взял одну, я другую…
— Пиздец, — пожаловался Сенька. — Воняет же… А все из-за тебя. Значит, тебе отмывать большую часть…
И мы, словно два сумасшедших сидели на полу и спорили кому чего мыть. Сговорились, что мне шестьдесят процентов, А Сеньке сорок… все же, виноват я а свои ошибки нужно уметь признавать. Смотрю на пол в плиточную клетку и визуально делю его на Катькины проценты. Всё же, тридцать, это так мало… Затем трем этот пол, собираем осколки, которые норовят впиться в ладони. Мне больно, я стыжусь своей боли — наверное Катьке уже вскрыли грудную клетку… А возможно она истекает кровью, врач с дефибриллятором кричит — разряд! Разряд дают, а сердце не бьётся, оно устало биться…
— Не думай, — советует Сенька.
Как будто легко, не думать. Мы выливаем воду, набираем новую. Берём в пособке швабры. Выходим в коридор. Моем. Сенька с одного конца, я с другого. Я тру с остервенением, перчаток я не взял, кожа на руках краснеет и горит от дезинфицирующего раствора, и запах хлорки кажется в меня въелся навсегда. Медицинский персонал смотрит на нас с удивлением и даже страхом, но никто не говорит ни слова. Коридор кончается до обидного быстро, уходить с этажа, на котором оперируют Катю страшно, поэтому мыть полы мы бросаем. Идём курить на лестницу, курим торопливо, спеша обратно, в ту комнатку, в которой нам разрешили ждать.