Прислушиваться к таким оценкам, конечно, стоит, но не нужно забывать и о том, что личное восприятие может быть глубоко ошибочным.
Известно, например, что Виктор Шкловский, бывший, к слову, учителем Лидии Гинзбург, называл академика Александра Веселовского «туповатым», а на склоне лет с некоторым для себя удивлением обнаружил, что выдающийся лингвист и литературовед Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский «был не совсем неумен».
Более серьезным доводом в пользу неспособности Волошинова и Медведева самостоятельно написать что-нибудь стоящее служит заметный качественный разрыв между социологической трилогией 1920-х годов («Фрейдизм» — «Формальный метод в литературоведении» — «Марксизм и философия языка») и всем остальным корпусом их произведений: однородность научных результатов предполагается необходимым условием авторской идентичности. Желаемую череду сплошных успехов сторонники намеченной точки зрения находят в бахтинском творчестве. При этом они забывают, что биографии многих талантливых ученых (а также писателей, художников, артистов) повествуют о преобладании провалов над единичными достижениями. Так, среди огромного количества работ, созданных Николаем Яковлевичем Марром (человеком, безусловно, с чертами гениальности), только незначительная часть сохраняет актуальность и выдерживает критику.
В этой же связи можно вспомнить рассказ Марка Константиновича Азадовского о том, как профессор Санкт-Петербургского университета Илья Шляпкин (1858–1918) заставлял студентов своего семинара доказывать принадлежность «Горя от ума» Грибоедову. В числе аргументов, требующих опровержения, был и такой: «Грибоедов больше ничего такой же силы не написал. Правда, он умер рано, но рано умер и Пушкин, а сколько он написал в том возрасте, в котором Грибоедов закончил жизнь!»
Наибольшей популярностью в спорах о Бахтине «под маской» пользуется интуитивный критерий атрибуции. Те, кто отдает ему предпочтение, любят ссылаться на то, что «бахтинское качество этих текстов ощущается непосредственно». Но так же «непосредственно» воспринималась, например, «подлинная» древность сфабрикованных чешскими учеными Вацлавом Ганкой и Йозефом Линдой произведений — «Краледворской рукописи», «Суда Либуше» и «Глосс Вацерада». В течение полувека они открывали официальную историю чешской литературы. О том, насколько ненадежным критерием оказывается «непосредственное» впечатление, говорит и случай с первой книгой Иоганна Готлиба Фихте «Опыт критики всяческого откровения» (1792). Поскольку она вышла в свет анонимно (то ли по типографской случайности, то ли по преднамеренному своеволию издателя), то была в скором времени приписана самому Канту. «Первые же рецензии отозвались о ней, — рассказывает в своем жизнеописании Фихте Борис Яковенко, — с величайшей похвалой и нескрываемым уважением, ясно намекая на то, что рецензентам-де хорошо известно, кто действительный автор новой книги. “Каждый, кто читал хотя бы самые небольшие из тех произведений, которыми философ из Кёнигсберга создал себе бессмертные заслуги перед человечеством, — так значилось в одной из рецензий, — тотчас же узнает превосходного автора этого произведения”. Чтобы пресечь эти толки, Канту пришлось выступить с печатным разъяснением истинного положения дел».
Похожие ситуации без труда можно найти и в истории русской литературы. Так, повесть Бориса Савинкова (В. Ропшина) «Конь Бледный» (1909), близкую по своему содержанию к теоретическим взглядам Дмитрия Мережковского, считали принадлежащей перу Зинаиды Гиппиус (она, впрочем, действительно «участвовала» в создании повести: придумала Савинкову, которого называла «крестником», псевдоним, а повести — название).
Поэтому следует присоединиться к точке зрения Бориса Ярхо, который утверждал, что любое непосредственное впечатление необходимо проверять объективным учетом всех признаков, способных его произвести.
Такого рода проверки в бахтиноведении периодически осуществляются. В частности, работая над составлением лексико-терминологического указателя к «официальным» произведениям Бахтина 1920-х годов, Д. Татарников сравнил их с текстами П. Н. Медведева и В. Н. Волошинова. Для тех, кто выдал Бахтину заочный патент на обладание ими, результат получился довольно обескураживающим. По мнению Д. Татарникова, «корреляция терминологии в этих работах недостаточна, чтобы говорить о едином авторстве, стиль и лексика существенно различны. Общие же критическая аргументация и бахтинская (когеновская) философская терминология, присутствующие там, говорят только о принадлежности к единому философскому кругу (школе) и подтверждают факт близости и “диалогичности” общения данных людей».
Компромиссным решением анализируемой проблемы стала концепция «двойного» авторства, далекая, впрочем, от признания равноправного сотрудничества Бахтина, Медведева и Волошинова. Все объяснительные модели, созданные в рамках этой концепции, никогда не покушаются на руководящий статус Бахтина: убеждение, что «на труд и на подвиги» вдохновил именно он, сомнению не подвергается. Например, Катерина Кларк и Майкл Холквист, характеризуя генезис «девтероканонических» бахтинских произведений, предложили аналогию с художественными студиями эпохи Возрождения, где мастер намечал общую композицию и писал основные части, а завершение работы оставлял ученикам.
Мы же полагаем, что разгадку происхождения спорных текстов надо искать не в художественной практике Ренессанса, а в особенностях восприятия интеллектуальной собственности людьми бахтинского круга. По целому ряду признаков оно совпадает с тем отношением к авторству, которое было принято в ОПОЯЗе. Говоря о нем, Шкловский вспоминал: «У нас в ОПОЯЗе было правило: когда собирались вместе, то все, что говорилось, было общее — не имело авторства» (показательно, что А. И. Белецкий считал работу Ю. Н. Тынянова «Достоевский и Гоголь» коллективным произведением кружка).
То же самое можно сказать и о «Невельской школе философии». Дискуссии, которые вели между собой ее представители, в том числе Бахтин, Волошинов и Медведев, часто заканчивались выработкой единого подхода к решению той или иной проблемы, переходившего затем в общее пользование (это напоминает метод работы знаменитой группы французских математиков, выступавших под именем Никола Бурбаки).
Правда, Сократом в спорах, рождавших новые идеи, Бахтин был далеко не всегда. С ним успешно конкурировали М. И. Каган и Л. В. Пумпянский. Как утверждает Брайан Пул, «почти все центральные категории ранней философии Бахтина первоначально имеют место в работах М. И. Кагана, написанных между 1915 и 1919 годами». Даже в более позднее время Бахтин брал необходимые идеи из «копилки» своего старшего друга. Так, в письме Кагана, датированном началом июля 1936 года и адресованном жене, говорится: «Буду читать одну работу М. М. “О слове в романе”. Он дал мне ее в рукописи. По началу судя, она написана по побуждениям мысли одной, высказанной мною в статье о Тургеневе. У Бахтина дело значительно более развернуто, тогда как у меня это мимоходное замечание, хотя и основное, на котором построена небольшая статья».
Книга Пумпянского «Достоевский и античность» (Пг., 1922) содержит ряд положений, перекликающихся с такими более поздними идеями Бахтина, как существование Большого Времени, память жанра и возможность выхода героя из-под власти автора.