– Деньги – взяла. Паспорт – взяла. Что еще? Все.
Перед дорогой помолчали.
Потом Боря очень по-русски тихо сказал:
– С Богом, мама.
Из Москвы по пробкам – даже ночью они не думали заканчиваться – выбирались почти два часа. Таня устроилась на заднем сиденье. В полузабытьи смотрела вперед на освещенную встречными машинами трассу, на родные затылки мужчин, что синхронно покачивались от неровностей дороги, как два уличных фонаря. Особенно радует сердце: вот уже ее не существует этом в мире, уже потеряла в нем все, а эти два похожих друг на друга затылка покачиваются на своем отдельном ветру, смотрят в одну сторону, что-то там свое видят, говорят, а ей-то хорошо, будто наблюдает из окна красивый пейзаж с тихо падающим снегом, или с легким летним дождем, или с радугой. Два затылка – все, что у нее осталось теперь, только эти две головы – седая и курчавая, черноволосая.
Теперь, когда потеряла способность чувствовать боль и со щемящей нежностью всматривалась в темноту, будто там можно что-то увидеть, она вспоминала отца, последнюю встречу: Саша уехал, а она мотанулась к нему на два дня, вернее, на ночь. Она застала его грустным, но бодрым, как ей показалось. Летчик истребительной авиации, Михаил Львович Сольц, не должен унывать. Она пошла на почту разбираться с его пенсией и в паспорте еще раз прочитала, что он на самом деле не Михаил, а Моисей, Моисей Львович, но в семье и на службе всегда называли его Михаилом. Он всю жизнь отрицал – не еврей, а интернационалист и патриот: «никаких национальностей, есть плохие и хорошие люди, и только».
Сначала, сразу после войны, летчик-истребитель, пилот от бога, затем преподаватель, инструктор, а потом пенсионер, когда уже ни погонами, ни летным шлемом не скроешь. «Вот за этим старым евреем не занимать», – сказала однажды длинной очереди одна борисоглебская продавщица. Только тогда вдруг согласился, как осенило – он еврей, это главное, все остальное после, за этим, кровь – первая в очереди смыслов, за ней воспитание, профессия, образование и далее по бесконечному списку. Вышло, благодарен хамке-продавщице, что посмотрела на него с чувством превосходства, – «спасибо, я еврей, бьют не по паспорту, а по роже». Русская жена всегда знала, что Миша – не Миша, он отрицал, а она чувствовала в нем древний, сухой и горячий песок Синайской пустыни. Любила его очень. Наверное, за природное чувство меры, за сентиментальность, за рассудительность, за то, что и пьяный был трезв, за то, что мог с дочерью заниматься, рассказывать, играть, читать книжки, а хотел мальчика, но она уже не смогла родить второго ребенка.
Таня не знала, что, когда мать умерла, отец нашел в Борисоглебске несколько чудом не уехавших в Израиль стариков евреев. По пятницам, вечером, они собирались на кухне у одного из них и читали Тору, спорили-талмудили. Тогда отец понял, что любимое им сравнение жизни с полетом сближает его с именем, которое он носит: библейский, косноязычный Моисей тоже «летал» по жизни на разной высоте. Сначала наблюдал за нравами рабства из дворца египетских царей, потом, убив случайно охранника, сбежал и пас овец, целых двадцать лет, и, наверное, думал, что до конца дней будет ходить так с палкой и собаками по горам – едва ли вспоминал об оставшихся в неволе соплеменниках-евреях. Потом встретил Бога. Пошептались. И с его подсказки повел еврейский народ, сомневающийся и укорявший его, по начертанной дороге в свободу, в Синай. И он, Сольц, наверное, из какого-нибудь колена этого народа, тоже имел непонятную страсть рассуждать о дороге, о трудностях пути, о жизни, о ее законах, о том, как быстро взлететь и плавно приземлиться, что хорошо и плохо, и всегда думал о чуде благополучного конца. Тогда, в последний приезд, сказал Татьяне, прощаясь:
– Не мотайся ты ко мне, я сам справляюсь, приедешь, когда я на стоянку пойду, в ангар…
Она ответила:
– Папа, не говори так.
И вот – дорога. Темнота. Фары. Километры и километры скользят по глазам – где тут взлет и где тут посадка?
33
Татьяна вздохнула, открыла глаза. Ей показалось, что ее разбудил неизвестного происхождения шум, будто под окнами по асфальту протащили стонущее железо. Светало. Сквозь тонкую штору с огромными красными цветами пробивались лучи солнца – было удивительно, что она здесь, у себя дома, как она могла тут оказаться?
«Все неправильно, неправильно» – это было не суждение, а чувство. Оно вздернуло ее с кровати. Ульянова посмотрела на часы, решилась – все, поедет к Саше, им все же надо объясниться, поговорить, осталось два дня, нельзя откладывать ни на минуту, «в конце концов, этот год, этот год…». Внутри себя она повторяла это слово, означающее исчезающе-сладкое время, мужчину, дрожь от его приближения, разговоры по ночам, слетающее на пол белье, звук саксофона.
Она зашла в ванную. Пустила теплую струю воды. И «этот год» начал стекать по ней волнующимися чистыми ручейками, преодолевая большую дорогу – грудь, соски, немного выступающий живот, с углублением от пупка, лобок, икры, щиколотки, ступни. Она следила за нервными, мечущимися струями, и их движение наполнялось от пристального рассматривания неведомым смыслом.
Она сделала погорячее.
«Почему расставание неизбежно? При чем тут обещания, слова, бумага, что за игра – билет на одну поездку. В конце концов, можно расстаться, хорошо, но почему отношения, или, как это ни назови, любовь, привязанность, должны разрушиться на пустом месте? Нам же хорошо было, Саша, ведь хорошо?! Начинаешь завидовать тем, кто разбегается из-за ссор, измен, они знают, к чему пришли! Например, я – и Федор (он недавно звонил, о чем-то просил, хотел забрать, ах да, да, свою кастрюлю, но это неважно), с Федором все ясно. Васильеву я отдала все – решать, думать, делать. Главный – он. Я сама виновата, задвинула себя на второй план, считала, что если ничего не произойдет, то и никакого договора, расставания. О чем мы договаривались? Мы просто так себя обезопасили, я сейчас приеду и скажу ему – я согласилась на любовь с испытательным сроком. Да, я так думала! Ведь по-другому невозможно. Невозможно. Объясни мне, где я не прошла испытательный срок? Он умный человек (ты умный человек), должен понять, что просто так, оттого что… люди не расходятся.
Эти его вопросы! – да, интересно отвечать, копаться в себе – почему Ленин выбрал страшилу Крупскую, а не красавицу Инессу Арманд? Интересно, но зачем же так со мной? Он что-то такое выдумал, а я должна этому следовать? Вообще везде только он, я просто ходила за ним, как собачка. С какой стати? С Федором так не было ни одного дня, он знал, что я – «Строгая мама», его «Строгая хозяйка»; он потом мог меня ударить, избить даже, если ему только показалось, что я не его. На мгновение. Да, я всегда его. Везде должна принадлежать ему, только ему, но он не мог без меня, я ему нужна была как воздух. Да, конечно, деньги, они его испортили, Федя привык, чтобы ему не возражали. Никто не мог слово поперек сказать. Последнее время это право было только у меня. С деньгами всегда согласны абсолютно все, в этом их сила. Он, конечно, затем тоже на меня сел, виновата – позволила. И сейчас. Еще раз. Те же грабли. С Федором была под плитой, но я могла бы хоть запищать, но сейчас кричи, что хочешь, – он меня не слышит. Я позволила Васильеву за меня решать. Поверила – с виду такой демократ: спросишь, он – „как хочешь“, „как знаешь“, „как считаешь“. Больше так не хочу! Я ничего не подписывала, ни на что не соглашалась».