Мы подошли к яме, вырытой у берега для первого столба подвесной дороги. Рабочие подняли большое сосновое бревно и установили его вертикально в яме. Отец Стефан надел епитрахиль, взял кропило и, осуждающе глядя на бревно, начал строго бубнить заклятие: «…и водрузи его на твердой скале, дабы ни ветер, ни вода не смогли причинить ему вред… Аминь!»
– Аминь! – громовым голосом воскликнул Зорбас и перекрестился.
– Аминь! – воскликнули старосты.
– Аминь! – рабочие воскликнули последними.
– Бог да благословит труды ваши и пошлет вам блага Авраама и Исаака! – пожелал отец Стефан, а Зорбас сунул ему в руку купюру.
– Прими мое благословение! – довольно пробормотал поп.
Мы вернулись в барак, где Зорбас стал угощать вином и постной закуской – осьминогом, кальмарами, мочеными бобами, маслинами, а затем все официальные гости двинулись вдоль берега и пропали из виду. Магический обряд окончился.
– Хорошо это у нас получилось! – сказал Зорбас, довольно потирая ручищи.
Он разделся, надел рабочую одежду, взял кирку и крикнул рабочим:
– Вперед и с Богом, ребята!
Весь тот день Зорбас яростно трудился, уйдя в работу с головой. Через каждые пятьдесят метров рабочие копали яму, устанавливали столбы и тянули трос до самой вершины. Зорбас производил измерения, вычисления, отдавал распоряжения, не поев, не покурив, не передохнув в течение всего дня. Он отдался делу целиком.
– Половинчатые работы, – сказал мне как-то Зорбас, – половинчатые разговоры, половинчатые грехи, половинчатые добродетели и довели мир до его нынешнего плачевного состояния. Дойди же до конца, человек, бей, не бойся! Бог значительно больше презирает полудьявола, чем архидьявола!
Вечером после работы Зорбас в изнеможении улегся на берегу.
– Я усну здесь, – сказал он. – Дождусь здесь рассвета, и снова примемся за работу. Назначу смены, которые будут работать и ночью.
– К чему такая спешка, Зорбас?
Он немного помедлил с ответом.
– К чему? Хочу увидеть, правильно ли я определил угол. Если нет, то дьявол нас попутал, хозяин. А чем скорее я увижу, что дьявол нас попутал, тем лучше!
Зорбас торопливо и жадно поел, и вскоре берег огласился его храпом. А я некоторое время сидел еще, наблюдая на бледно-голубом небе звезды. Я видел, как весь небосвод едва заметно движется, полный созвездий, и череп мой, словно купол обсерватории, тоже двигался, следуя за звездами. «Созерцать пути звезд, круговращаясь вместе с ними…»[50]Эти слова Марка Аврелия исполнили сердце мое гармонии.
XXI
Наступила Пасха. Зорбас принарядился, надел цурапьи – македонские толстые шерстяные носки баклажанного цвета, которые связала ему какая-то кума, и обеспокоенно прохаживался по холму у берега. Приставив ладонь козырьком поверх своих огромных бровей, он вглядывался вдаль – в сторону села.
– Запаздывает, негодница, запаздывает, потаскуха, запаздывает, изодранный флаг…
Новорожденная бабочка прилетела и попыталась было сесть Зорбасу на усы. Зорбасу стало щекотно, он дунул ноздрями, бабочка тихо взлетела и пропала в солнечных лучах.
Мы ожидали мадам Ортанс, чтобы вместе отпраздновать Светлое воскресенье. Мы уже зажарили на вертеле барашка, приготовили кокореци[51], расстелили на песке белую простыню, покрасили яйца и полушутя-полурастроганно договорились с Зорбасом устроить ей блестящий прием. На пустынных песчаных берегах эта располневшая, надушенная, чуть прогнившая русалка невольно привлекала нас своим чудаковатым очарованием. Когда ее не было с нами, чего-то не хватало – запаха, напоминающего одеколон, красного цвета, переваливающейся утиной походки, хрипловатого голоса и пары прокисших выцветших глаз.
Из миртовых и лавровых ветвей мы соорудили триумфальную арку, через которую ей предстояло пройти, поверх арки прикрепили четыре флага – Англии, Франции, Италии и России, а еще выше посредине – длинную белую простыню с голубыми полосами[52]. Пушек у нас не было, но мы одолжили пару ружей и решили дожидаться на холме и, едва заметив, что наша тюлениха приближается своей виляющей походкой к берегу, тут же начать пальбу. В этот великий день нам хотелось воскресить на пустынном песчаном берегу ее былое величие, чтобы бедняжка забылась на какое-то время и уверовала, будто она снова – молодая, румяная, с упругой грудью, в лаковых туфельках и шелковых чулках. Да и какое значение имело бы Воскресение Христово, если бы не призывало воскреснуть в нас юность, радость, веру в чудо – так, чтобы старая кокотка снова стала двадцатилетней девушкой?
– Запаздывает, негодница, запаздывает, потаскуха, запаздывает, изодранный флаг… – время от времени бормотал Зорбас, подтягивая слезавшие баклажанные носки.
– Иди сюда, Зорбас! – позвал я. – Посиди здесь, в тени цератонии, покури. Придет она, никуда не денется.
Зорбас бросил последний, полный ожидания и надежды взгляд на дорогу к селу и устроился под цератонией. Уже близился полдень, было жарко. Вдали радостно и торопливо зазвонили пасхальные колокола. Время от времени до нас долетали звуки критской лиры[53]. Все село гудело, словно весенний улей.
Зорбас покачал головой.
– Прошли годы, когда душа моя всякий раз на Пасху воскресала вместе с Христом, – сказал он. – Прошли! Теперь воскресает только мое тело: угостил один, угостил другой, возьми, пожалуйста, эту закуску, возьми другую, ем я больше и более вкусную пищу, которая не превращается целиком в навоз, – что-то остается, что-то спасается, превращается в хорошее настроение, в танец и песню, в легкую ссору, и это самое «что-то» я и называю Светлым воскресеньем.
Зорбас сорвался с места и снова стал всматриваться вдаль, затем помрачнел и сказал сердито:
– Какой-то малец бежит.
Он сам рванул навстречу посыльному. Мальчуган приподнялся на цыпочках, что-то прошептал на уху Зорбасу, и тот встрепенулся рассерженно:
– Заболела? Заболела?! Пошел отсюда, не то я тебе… – Он повернулся ко мне: – Сбегаю в село, хозяин, погляжу, что там с потаскухой… Потерпи немного. Дай-ка мне пару крашенок, мы их с ней разобьем. Я мигом!
Зорбас сунул крашенки в карман, снова поправил сползавшие носки и отправился в путь.