они, конечно, были. Совсем разными.
Екатерина Александровна мыслила обо всем очень конкретно. Важнее всего для нее были самые прозаические вопросы: здоров ли ее Панька, сыт ли? Спрашивала об этом исключительно себя, не погружая в свои мысли Филонова. Знала, он чего доброго сорвется - уйдет в себя или, чего доброго, станет рвать у нее на глазах свои работы.
Так было уже однажды, она чуть ли не бросилась перед ним на колени, стремясь отговорить его от этого безрассудства. Он мгновенно смягчился...
Его отстраненность от повседневного мира если не пугала Катю, то уж точно по-настоящему удивляла ее. Так и жила - с бесконечными вопросами в своей душе. Только прояснить их было некому.
Филонов же и впрямь был совсем другим по сравнению с тысячами людей, которых встречала Серебрякова. Допытываться же у него, о чем он думает, на чем сосредоточен, что хочет сказать очередной своей картиной было невозможно. Он не любил, когда кто-либо вмешивался в его мысли и чувства. А получалось худо. Не спросишь у него, поел ли он сегодня - так и вовсе останется голодным, весь в работе. Если и попросит "голого" чаю, то лишь под вечер, словно чуть переводя дух от прожитого дня.
Весь его неистовый дух уходил в художество.
Ученикам, которые - и это получалось как-то само собой - собирались вокруг него, Павел Филонов готов был бесконечно объяснять особенности своего творческого метода. Они были сформулированы им еще в 1914 году в манифесте "Интимная мастерская живописцев и художников". Эту брошюру Серебрякова нашла случайно в кипе залежалых бумаг. Ее удивил максимализм 30-летнего Филонова, ощущаемый чуть ли не на каждой странице его текста. "Делайте картинки и рисунки, равные нечеловеческим напряжениям воли", - писал он.
"...Нечеловеческим напряжением воли", - рефреном отозвалось у нее голове.
Екатерина Александровна обреченно вздохнула: "Что ж удивляться, почему ее муж не от мира сего. Это проникновение в мир красок - на грани помешательства. Филонов во время создания картин умудрялся так крепко сжимать от напряжения зубы, что они вдрызг раскрошились. Вместе с тем они два сапога пара. Разве ее полная растворенность в бунтарстве, а потом в революционной борьбе не были верхом напряженности - на грани едва ли не полного помешательства?".
Нет, у нее хватит ума не трогать его по пустякам. Это умозаключение она вывела для себя чуть позже, наблюдая какое-то время за художником. И тотчас почувствовала: ей стало легче.
Иногда Екатерина Александровна заходила на уроки, которые проводил ее муж с совсем молодыми художниками. Они сами находили Филонова, который совсем не брал за свои уроки деньги. Ей же для познания его метода и идти-то никуда было не надо - уроки проходили в комнате Филонова.
А он, видя ее среди слушателей, с удовольствием вел с ней диалог по поводу особенностей создания художественного образа: как донести доходчиво те или иные смыслы, совместить форму и содержание. И вообще, должен ли сам образ напоминать реального героя, или художник вправе рисовать его так, как считает важным для себя?
- С субъективизмом далеко не уедешь, в этом случае сам образ рискует заслонить всю реальность, - замечала Екатерина Александровна.
- А по мне, так пусть заслонит, - бросал Филонов. - Без этой фантазии человек не может считаться художником - лишь фотографом, фиксирующем окружающую жизнь.
И следом начинал рассуждать, что лучше уж быть неудобным маргиналом, чем затертым классиком. Иррациональность и видимая бессвязность - вот что могут спасти искусство, отбросить угрожающий ему консерватизм.
Серебрякова слушала и все более осознавала, почему Филонов остается художником-одиночкой, отстраненным от окружающего мира. Он совершенно не вписывался в стандарты - ни старые, ни новые - те, что породила советская власть. Неудивительно, что ему за многие годы так и не удалось организовать ни одной полноценной экспозиции своих работ. Отдельные из них кое-где, правда, выставлялись, но не более.
Она тотчас же вспоминала его картину "Пир королей", написанную еще в 1913 году. К настоящему времени ее не взял ни один из музеев, и она по-прежнему пылится у него дома - вон там, в углу, где свалены еще с десяток полотен, от пыли и копоти ставших уже серыми и невзрачными. Интересно, будет ли Филонов показывать ее слушателям хотя бы сегодня?
Когда после этого занятия Филонов спросил ее, почему она сидела такой грустной, отрешенной даже, Серебрякова сослалась на разыгравшуюся головную боль. Не стала признаваться мужу, что в очередной раз взволновало ее.
Он так никогда и не понял, что любая ее физическая боль оказывалась следствием боли душевной.
Мало что понимая в искусстве, Екатерина Александровна интуитивно ощущала несправедливость всего происходящего вокруг Филонова. А тот как-то написал - в письме к ней: "Чем дальше, тем сильнее люблю [мою] Катюшу, тем яснее и понятнее весь твой облик и твоя поражающая жизнеспособность... Многим можно поучиться у тебя...".
Серебрякова же в своем дневнике записала так: "О чем мы только ни говорили: о его учениках, об отношении к нему окружающих, о любви... Он не раз говорил мне, что у нас есть родственное, что душа его лежит ко мне".
Все-таки что-то необъяснимое жило в душе каждого из них. При всей разнице их возраста, образования и жизненных принципов, оба зримо тянулись к взаимному общению. Но при этом, не сговариваясь, ощущали нечто вроде вины по отношению друг к другу.
Плохо зарабатывая на кусок хлеба, Филонов часто отказывался от какой-либо помощи. А когда становилось невмоготу, записывал в своем дневнике: "Сейчас, не имея заработка, в полном смысле слова, к стыду своему, живу на иждивении дочки". А Серебрякова же не могла простить себе инсульт, случившийся у нее в 1938 году. Из-за этого Филонов вынужден был на время оставить живопись: ухаживал за ней, помогая своей жене восстанавливать речь, учиться заново ходить.
Она прожила после случившегося еще три года и не переставала в душе ругать себя за то, что отняла Филонова у искусства. Была убеждена, что страна тем самым недополучила многое - куда более значимое, чем ее жизнь.
7
Павел Филонов тоже не жалел свою жизнь. Она казалась ему не очень пригодной, лишенной большого общественного смысла. Он, похоже, отчетливо понял, что вся его вера, все образы и идеалы справедливости, реализуемые через живопись, утопичны - на фоне того, что происходило в стране.
В этом отношении он стал во многом человеком своего времени - с присущими ему ощущениями абсолютной трагичности и невостребованности. Советской власти он точно не был нужен. А