размазавшиеся, потекшие ресницы и отшатнулась, побежала назад.
«Сумасшедшая…» — уже с раздражением подумал я, ускоряя шаг. Завидел поворачивающий трамвай и побежал, рядом бежал Нечесов. Мне показалось, что он слышал все.
— С ума вы все посходили! — сердито сказал я.
Мы без приключений доехали до моей остановки и вышли вместе.
— Можно, я вас провожу?
— Пойдем…
И опять молчание. Так до самого дома.
— Зайдешь в гости? У меня аквариум есть… Рыбки…
— Не-а…
— Как же ты сейчас домой? Может, ночуешь у меня? Или проводить?
— Хэ… — сказал он, и в первый раз на его лице мелькнуло подобие усмешки.
— Тогда — домой! А вообще-то заглядывай. Квартира двадцать семь. Вот эта, рядом с лоджией…
Через день рано утром я проснулся одновременно от звонка и стука в дверь.
— Кто это там еще ломится? — изумленно бормотал я и крикнул: — Сейчас! Погодите… — И торопливо оделся, босиком пошел отворять.
На пороге стоял Нечесов.
— Заходи, — сказал я, протирая глаза. — Что там?
— Владим Ваныч! Беда… Горохова умерла… Совсем. Говорят, отравилась…
— Что ты еще врешь?! — крикнул я.
— Нет… — сказал он как будто шепотом.
И я услышал, как нестерпимо громко зудит в коридоре счетчик…
Будь жесток к себе, если не хочешь, чтобы другие были к тебе жестоки.
Л. Л е о н о в
ЭКЗАМЕН
Глава шестнадцатая, в которой рассказано об экзаменах, о том, как один классный руководитель поступил вопреки этике, а один ученик целиком последовал ему.
И наступило то неопределенное время, когда ты уже словно бы не учитель, а они — не ученики…
Вчера был последний звонок. Слушали стоя, торжественно, молча. И за ту долгую, долгую, долгую минуту, пока он звенел и звенел, как бы отдаваясь в каждом стоящем, я успел оглядеть всех и во всех нашел одно — можно так сказать? — удивительное, прекрасное выражение, которое родила школа: передо мной, притихнув, стояли торжественные, улыбающиеся и светлеющие от этих улыбок умные люди. Да-с! Умные. Нет, совсем не те, не те, что встретили меня два года назад разбродной компанией, дикари и отщепенцы с выражением скуки, ехидства, презрения — всяк по-своему. Иной был свет глаз, иное выражение губ, даже словно бы лбов и скул. То же самое отметил я осенью, после каникул, но теперь все было полнее, яснее и завершеннее.
Вопрос к себе: не изменился ли ты, классный руководитель? Не стал ли и ты совершеннее? И твои глаза, лоб и скулы запечатлели совершенное? Как знать… Наверное. Себя ведь не видно со стороны. А если и видишь в каком-нибудь зеркале, так там ты весь чужой, незнакомы твои движения, незнакомы профиль и затылок. Так же не узнаешь свой голос, записанный на магнитофонную ленту. Всегда, видимо, есть ты в себе, не видный никому, и ты для всех, и здесь ты яснее другим, зато для себя совсем не понятен.
Итак, передо мной ученики, но уже не учащиеся…
После звонка Чуркина вышла к доске, записала график консультаций, я же добавил, что, по обыкновению, буду приходить в учебные дни на нулевой урок, и кто хочет консультироваться у меня, пускай приходит.
Один общий вздох облегчения! И сразу говор, смех, стук и двиганье стульев, шутливая перепалка, щелкание портфельных замков, чей-то возглас и опять смех. Всё…
Напоследок грозным голосом Чуркина сказала:
— Ну, вы! Только попробуйте проспать на сочинение! Нечесов! Тебе особо! И вам! — ребятам из ПТУ.
Называю ребятами, а они нынче догнали меня по росту, говорят басом.
— Первого к полдевятому, чтобы все здесь… По головам считать буду!
Опустел класс. Чуркина всегда идет последней, а тут что-то задержалась, и я уж знаю: опять какие-то «новости». Вот прошлась вдоль ряда, вдоль доски, стерла уже стертую запись и медленно вытерла руки, положила тряпку. Не решается сказать, что ли? Смотрю с удивлением и вопросом. Дернула губами. Вздохнула.
— Что там?
— Владимир Иваныч, у меня… у меня… Ну, просьба…
— ?
— Пускай Нечесов на сочинение садится впереди меня.
— Это еще зачем?
— Ну… (Неужели не понимаете?)
— Это вы могли бы и без меня согласовать, кому где садиться. Обязательно санкции нужны?
— Владимир Иваныч! Он же иначе не напишет. Ассистент-то у нас Инесса… Инесса Львовна.
— Значит, будешь спасать Нечесова?
Вороночка на щеке. Глаза улыбаются. А правая бровь как у трагика. Высоко.
— Всех не спасешь. А Павел Андреевич? А Мазин? Он-то, пожалуй, еще хуже…
— Павел Андреевич сзади меня сядет. Уж договорились… Он дальнозоркий…
— Тоня, что это вы еще придумали? Почему обязательно я должен вам в этом помогать? В конце концов, и молчали бы…
— Ну, я никому и не говорю. Только вам.
— Спасибо. Значит, я — никто?
Смутилась. Вздохнула. Заалела густо.
— Владимир Иваныч! Да как же быть-то? Аттестат ведь всем надо. Я уж думала, думала… Все-таки вы прикажите Нечесову.
— Ничего я не понимаю. Зачем приказывать? Что он, сам себе враг?
— Да, Владимир Иваныч! Все же просто. Он же с ума сходит! Он же ничего не делает. Не готовится. Не учит… Как убитый ходит! И экзамены не хочет сдавать. Мы уже его все уговариваем, а он молчит или ругается, убегает. А вчера, я видела, стоит у забора и ревет. Вот честное слово! Сама видела. Меня он теперь не слушает. Вот я и говорю: прикажите ему…
— А что с ним такое?
— Владимир Иваныч… Он же любил Лиду Горохову. Я это давно поняла. Он и Столяров… Только он виду не показывал и не подходил к ней никогда. Он ее издали любил. Правда… Ой, господи! Как это все ужасно. За что она погибла… До сих пор не опомнюсь. Не верится мне.
И здесь пора сказать о том, с чего надо было начать.
Это было очень трудное, тяжелое, неоткрывшееся дело. Всю последнюю четверть я ходил в милицию, встречался со следователями, с участковым, бывал в прокуратуре. Следствие установило: Горохова отравилась. Приняла чрезмерную дозу «одного лекарства», как сказали мне в следственном отделе. И спросили тут же: «Не знаете, случайно, ей никто не грозил? А может быть, вы в курсе, с кем она дружила?»
Здесь я был действительно «не в курсе». Кроме Столярова, о котором у меня не поворачивался язык говорить, да было бы и глупо, я ничего не знал, не предполагал, не мог представить. И все-таки в гибели Гороховой было нечто невыносимое. И это невыносимое лежало на мне, на Чуркиной, на всем классе. Я понимал это и ничего не мог сделать.