ей приятна.
— И все равно, журналистика — продажная профессия, но ты умело выбираешь клиентов, надо отдать тебе должное.
В мастерской у него забрали побитый жизнью «Ремингтон», а на время ремонта выдали напрокат другую машинку, которую он тут же прижал к груди. Купер посочувствовала ему: она-то хорошо представляла, каково журналисту вдруг остаться без пишущей машинки. Потом, как и обещал, он повел ее обедать в бистро. Там, за бутылкой бургундского и уткой-конфи, они обменялись новостями.
— Слышал, ты выходишь замуж за этого чокнутого русского, Беликовского?
— Ну а как ему быть нечокнутым? Он ведь берет меня в жены.
— Значит, это правда. Что ж, тебе больше никогда не придется беспокоиться о деньгах.
— Я выхожу за Генри не ради денег, Эрнест.
— О, ну конечно! Тебе просто нужен мужчина постарше на роль папочки.
Она ткнула в его сторону ножом, чтобы он перестал дразниться.
— Несколько недель назад я встретила Амори, — сообщила она. — Он возвращался в Германию. С тех пор я о нем ничего не слышала.
Хемингуэй нахмурился:
— Значит, ты ничего не знаешь?
— Не знаю о чем?
— О его нервном срыве. Его отправили в госпиталь в Бельгии.
Купер была шокирована.
— Он был очень дерганым, когда я его видела. Но такого я не ожидала.
— Ему поставили диагноз «нервное истощение». Он писал крупную статью. Ну сама знаешь, ту самую, за которую рассчитывал получить Пулитцера. Работал день и ночь, документируя все эти ужасы. Но в конце концов не выдержал и сломался. Армейский врач давал ему какие-то пилюли. И в один прекрасный день он принял всю упаковку разом. Они вовремя это обнаружили, еле успели. Сделали ему промывание желудка и отправили в Брюссель под тщательным присмотром.
— Бедный Амори! Я чувствую себя виноватой.
Хемингуэй выставил ладони в протестующем жесте:
— Послушай меня. Только не начинай думать, что это имеет к тебе какое-то отношение. Это не так. Тебе ясно? Амори всегда кичился тем, что его ничто не трогает. А тут его затронуло. Такое невозможно забыть, и неважно, каких ужасов войны ты прежде навидался. Самого генерала Паттона в Ордруфе рвало, как зеленого юнца.
— Амори говорил мне, что его тянет испытывать ужас.
— Такое случается. Жуткие события задевают какую-то струну в людях определенного склада. Они испытывают необычайный подъем, даже эйфорию. Но, как и любой наркотик, это выветривается, и наступает реакция — депрессия, отчаяние. Им нужна новая доза. И они пытаются воспроизвести или вернуться в ту обстановку, которая запустила такую реакцию. Это превращается в замкнутый круг из взлетов и падений, затягивающий без остатка. Достижение пиковых состояний становится самоцелью. Это опасная болезнь, которая в итоге сжирает тебя целиком.
— Похоже, вы знаете, о чем говорите.
— Может быть, — мрачно усмехнулся Хемингуэй. — Может, поэтому я и стал писателем. В лагерях творилась не просто жестокость, а настоящие зверства. В это просто невозможно поверить.
— Война вытащила на поверхность все самое худшее в людях, — заметила Купер.
— Чтобы пробудить в человеке темную сторону натуры, многого и не требуется. Война для этого не нужна, — сказал Хемигуэй, снова взяв нож и вилку. — У тебя неплохие мозги, дитя.
— Вы имеете в виду, для женщины? — нарочито любезно уточнила она.
Он усмехнулся в бороду:
— Для «модной журналистки», посвятившей себя описанию платьев и шляпок.
— Ну, я пишу не только о шляпках. Но если честно, я бы с большим удовольствием писала о прогрессе, а не о войне.
Новости об Амори были ужасны. Но беседы с Хемингуэем всегда ее взбадривали, хотя его комментарий по поводу брака с Генри был немного обидным.
Но вот от прощальной его ремарки она действительно поморщилась:
— Кончились твои бродячие денечки, цыганочка.
* * *
Чем ближе подходил день свадьбы, тем суматошнее становились приготовления к ней. А в ночь перед торжеством Купер чувствовала себя так же, как в ночь расставания с Амори: ее попеременно бросало то в жар, то в холод, колотила нервная дрожь и мучила бессонница. Она чувствовала себя совершенно больной. Купер понимала, что в ее жизни наступил поворотный момент, и сомневалась, правильную ли дорогу избрала. До этого момента она была независима. Правда, неотъемлемой частью независимости были одиночество и беззащитность, и временами она с трудом их переносила.
Жизнь с Генри обещала быть гораздо более комфортной, но, скорее всего, менее эмансипированной, — несмотря на все его обещания не сопротивляться ее стилю поведения. Мужчины только воображают себя нетребовательными и способными на уступки, но, как правило, вскоре выясняется, что это справедливо только в том случае, когда уступают им.
Она многого достигла. Повзрослела, сформировалась как личность. Продолжится ли этот процесс, если она станет женой Генри? Или она снова окажется на вторых ролях и в итоге пожалеет, что рассталась со своей свободой? Стоит ли ее решение выйти за Генри независимости, которая досталась ей дорогой ценой?
Она-то ожидала, что накануне второй своей свадьбы будет счастлива. Как знать, может, с утра она проснется, полная радости?
* * *
В итоге она почти не сомкнула глаз. В девять утра пришел Диор, чтобы помочь ей одеться и отвезти в собор. Он одевал ее, облачившись в белый рабочий халат, а свой английский костюм привез в чехле. Почему-то это вызвало у нее приступ нервного смеха.
Он суетился вокруг с мрачной сосредоточенностью. За работой Диор никогда не сплетничал и не шутил. Стоило ей слегка пошевелиться или посильнее вздохнуть — тут же следовала гневная отповедь. Даже Перл он не позволил себе ассистировать, и она молча сидела в углу.
— Ты выглядишь словно мечта. — Он наконец отступил от нее на шаг, чтобы полюбоваться результатом своих усилий. — Я всегда говорил, что у тебя прекрасная фигура.
— Ты всегда говорил, что у меня слишком маленький бюст.
— Вкусы меняются, — невозмутимо заявил он. — У тебя тени под глазами, дорогая. Хотя не могу сказать, что это тебя сильно портит.
— Я их замаскирую. — Она наложила макияж и внимательно осмотрела себя в зеркале. Диор был прав — она выглядела воплощенной мечтой. Матово-голубой шелк выгодно подчеркивал яркий блеск ее волос и оттенял цвет лица, а фасон самого платья был просто безупречен. Купер тщательно пристроила на голове маленькую шляпку и поправила вуалетку. Букет, привезенный Диором, как и следовало ожидать, был огромным и пышным. Она загородилась им как щитом.
— Мне трудно будет отдать тебя мужу, — сказал Диор с предательски повлажневшим взглядом. — Но нам пора, моя дорогая.
Чтобы отвезти ее в собор, он нанял «даймлер-бенц», по слухам, ранее принадлежавший последнему немецкому коменданту Парижа, генералу Дитриху фон Хольтицу. Перл последовала за ними на