Мне снова развязали руки. Я взял кнут у одного из сторожей и ручкой его отметил на песке сначала положение Карнакских камней и берега моря, а затем место к востоку от Карнака, где были наш дом и поля.
Центурион хлопнул руками в знак радости, вытащил из кармана длинный кошель и, отсчитав изрядное количество золотых монет, предложил их торговцу. После долгих споров о цене моего тела продавец и покупатель пришли наконец к соглашению.
— Клянусь Меркурием, — сказал мне фактор, — я продал тебя за тридцать восемь золотых. Половину наличными в виде залога, а остальное потом, когда господин придет за тобой. Не прав ли был я, говоря, что ты жемчужина моей лавки?
Затем, выслушав центуриона, он прибавил:
— Твой новый хозяин… и я вполне понимаю его, раз дело идет о рабе, за которого дорого заплачено… Твой новый хозяин находит твою цепь недостаточно прочной и велит надеть тебе, кроме нее, путы. Он приедет за тобой в повозке.
К цепям на моих ногах прибавились тяжелые железные путы, не позволявшие мне передвигаться иначе как прыгая и плотно сжав ноги, если бы только я мог прыгать с такой тяжестью. Путы тщательно осмотрели, и я сел в углу лавки, между тем как фактор считал и пересчитывал свое золото.
В этот момент занавеска, закрывавшая вход в лавку, лежащую напротив той, где находился я, поднялась. И вот что я увидел.
В одном углу три красивых молодых женщины или девушки, вероятно, те самые, стоны и мольбы которых я слышал, в то время как их раздевали, чтобы показать покупателям, сидели, полуобнаженные, с голыми ногами, натертыми мелом и продетыми в отверстия длинной железной полосы.
Две из них, крепко обхватив руками третью, прятали свои лица у нее на груди. Та, бледная и угрюмая, с черными распущенными волосами, сидела, опустив голову на покрытую, истерзанную грудь, истерзанную, вероятно, во время борьбы этих несчастных со сторожами, раздевавшими их.
В нескольких шагах двое маленьких детей, самое большее трех-четырех лет, привязанные за пояс одной тонкой веревкой, другим концом своим намотанной на столб, весело смеясь, валялись в соломе с беспечностью, свойственной их возрасту. Я подумал и не ошибся, конечно, что эти дети не принадлежали ни одной из трех женщин.
В другом углу лавки я увидел пожилую женщину такого же высокого роста, как моя мать Маргарид, с кандалами на руках и на ногах.
Она стояла, опершись о столб, к которому была привязана поперек туловища, неподвижная, как статуя, с седыми растрепанными волосами, с глазами, устремленными в одну точку на страшном, налитом кровью лице. Временами громкий хохот вылетал у нее из груди, угрожающий и бессмысленный. Наконец, в глубине лавки я заметил клетку вроде той, из которой только что вышел. В этой клетке должны были быть мои дети, судя по тому, что рассказывал фактор. Слезы выступили у меня на глазах. Несмотря на слабость, все еще сковывавшую мои члены, я почувствовал при мысли, что мои дети тут, так близко от меня… я почувствовал, как теплая волна хлынула у меня от сердца к мозгу — отдаленный симптом пробуждавшейся энергии.
Теперь, мой сын Сильвест, для которого я пишу все это, читай медленно, что было дальше. Да, читай медленно, чтобы каждое слово этого рассказа навсегда заронило в твою душу неумолимую ненависть к римлянам и раздуло ее до ужасной силы в день мщения. Читай это, мой сын, и ты поймешь, отчего твоя мать, дав жизнь тебе и твоей сестре, окружив вас своей нежной лаской, не могла лучше доказать своей материнской любви, как решив убить вас обоих, увести вас отсюда, чтобы оживить там, возле себя и всех наших. Увы, вы остались живы, несмотря на ее святую заботливость…
Вот что произошло, сын мой.
Я сидел, устремив взгляд на клетку, где, по моим расчетам, находился ты с сестрой, когда роскошно одетый старик вошел в лавку.
Это был богатый и благородный патриций Тримальцион, одряхлевший от разврата и старости. Его глаза, тусклые и холодные, как у мертвеца, лишены были всякого выражения. Его отвратительное морщинистое лицо исчезало наполовину под густым слоем румян. На нем был белокурый завитой парик, серьги, усыпанные драгоценными камнями, а у пояса его длинной вышитой одежды, мелькавшей сквозь расходившиеся полы красной плюшевой мантии, был приколот букет. Он с трудом волочил ноги, опираясь на плечи двух молодых рабов лет пятнадцати-шестнадцати, одетых роскошно, но как-то странно, настолько по-женски, что нельзя было разобрать, мужчины они или женщины. Два других раба, постарше первых, шли за ним. Один из них нес в руках меховую шубу своего господина.
Хозяин лавки быстро и почтительно подбежал к патрицию, сказал ему несколько слов и подвинул скамейку. Старик опустился на нее. Так как у этого сиденья не было спинки, один из молодых рабов встал неподвижно позади своего господина, чтобы служить ему опорой, а другой по знаку благородного господина лег на землю, поднял его ноги, обутые в богатые сандалии, укутал их складками своей одежды и прижал к груди, вероятно для того, чтобы согреть.
Опершись таким образом спиной и ногами на рабов, старик сказал что-то купцу. Тот жестом указал сначала на трех полуобнаженных невольниц. Тримальцион, бросив взгляд на молодых красавиц, предложенных ему, обернулся к ним и плюнул, желая выразить глубочайшее презрение.
При этом оскорблении рабы старика и римляне, столпившиеся у порога лавки, разразилась громким хохотом. Тогда купец указал Тримальциону на двух малюток, игравших на соломе. Тот пожал плечами, пробормотав какие-то слова. Должно быть, они были ужасны, так как взрывы хохота римлян усилились.
Купец, надеясь удовлетворить наконец своего разборчивого покупателя, направился к клетке, открыл ее и вывел оттуда троих детей, закутанных с головой в белые покрывала. Двое детей были одного роста с моими, третий ребенок — гораздо меньше. Его прежде всего подвели к старику. Я узнал дочь одной нашей родственницы, муж которой погиб, защищая нашу боевую колесницу. Она убила себя вместе с другими женщинами нашей семьи, забыв, вероятно, в последний момент убить свое дитя. Девочка была хилого сложения и некрасива. Тримальцион быстро взглянул на нее и сделал нетерпеливый жест рукой, как бы негодуя, что его взорам осмеливаются предлагать предмет, столь мало достойный внимания. Один из сторожей отвел ее обратно в клетку. Другие дети остались все еще закрытыми.
Я видел все это, сын мой, сидя в лавке фактора со связанными за спиной руками, ручными оковами и двойным железным кольцом, с ногами, закованными в цепи и продетыми в путы неимоверной тяжести. Я все еще чувствовал себя околдованным, однако кровь, до тех пор как бы застывшая у меня в жилах, начинала переливаться все быстрее и быстрее. Внутренняя дрожь пробегала по моим членам. Пробуждение приближалось. Я трепетал не один: три галльских пленницы и старая женщина, забыв стыд и отчаяние, чувствовали в своих сердцах девушек, жен или матерей скорбный страх за участь детей, отдаваемых отвратительному старику. Полуобнаженные, они не старались больше прятаться от похотливых взглядов зрителей, собравшихся на улице, и взором, полным материнского ужаса, следили за детьми, закрытыми покрывалами, а старуха, привязанная к столбу, с горящими глазами, с зубами, сжатыми от бессильной злобы, поднимала к небу закованные в цепи руки, как бы призывая гнев богов на все это беззаконие.