Я же привезла ей два широченных и выпуклых металлических браслета. Сверху металл был эффектно состарен изящной паутинкой микроскопических трещин. Таких не было ни у кого. И смотрелись они потрясающе.
Там же нашла я и кожаную сумку. Она была объемная, как лошадиное седло. Коричневая, мятая, мягкая. А лямки сидели на двух толстых кольцах, ювелирно обвязанных кружевом из тончайших кожаных шнурков. Сумка эта брала на себя все заботы о стильном имидже. Все остальное при ее наличии было уже неважно.
Машка визжала и радовалась, как сумасшедшая. Расцеловала меня так сильно, что у меня заболели щеки. Я смотрела на нее с легкой грустью. Модной вещью обрадовать меня уже было невозможно. Бедный Мишутин. Больше он ничего не умел.
— А сама-то чего невеселая? — спросила меня проницательная Машка. — С Мишутиным что-нибудь не так?
— Да нет, — ответила я обреченно, как жена алкоголика. — Все так. Все так, как и должно было быть. То есть никак.
— Он столько для тебя делает… — попробовала урезонить Машка ради приличия.
— Да, — мне нечего было к этому добавить.
— Ну а Париж? — перешла Машка к более приятной теме. — Только не говори — Париж как Париж!
— Париж как Париж, — вредно улыбнулась я. — Город влюбленных. Что б он провалился…
— Понятно, — убежденная в том, что поняла меня, сказала Машка.
— Я не знаю, как жить дальше, — я опустила глаза.
Неловко было грузить этим Машку. Не она должна была отвечать мне на этот вопрос. Мог мне на него ответить только один человек на свете. Но где он теперь…
Мишутин подобрал меня по пути домой. После некоторого отчуждения в Париже он явно желал исправить положение. А поэтому повез меня на своем «Крайслере» в загородный дом. Он не любил, когда я отправлялась туда на такси. Ему даже больше нравилось, если я вообще не выходила оттуда целыми неделями. Такое со мной случалось довольно часто. Когда мы с Аю-Дагом работали, нам не было дела ни до кого. А уж когда у нас собиралась орава подмастерьев, это были самые счастливые моменты моей тогдашней жизни.
Теперь, подъезжая к дому, Мишутин всякий раз делал мне море комплиментов. Бетонный забор моим волевым решением был снесен и продан по сходной цене соседу Карленко, боящемуся внезапного ограбления. У нас же теперь была узорная, чугунная ограда с цветами, с рифлеными колоннами из камня. Дом за моей оградой казался приветливым и нестрашным.
— Тут скоро у всех такие будут, — коротко засмеялся Мишутин, подъезжая к дому. — Все завидуют. Такую же ограду хотят.
— Так давай я сделаю! — сказала я воодушевленно. Большие заказы я любила.
— Всю улицу тебе делать придется, — ответил Мишутин, скривившись. — Пусть сами ищут себе таких художников. Пусть перероют весь город. Все равно таких, как ты, не найдут.
— Да ладно, Мишутин. Ври-ври, да не завирайся, — сказала я снисходительно. — На факультете народу полно. Другое дело, что у меня своя кузница есть. Но я, между прочим, заказы бы приняла. Мне работа важнее, чем твои амбиции.
— Ну прямо не знаю, — покряхтел он. — Опять никакого эксклюзива.
Мы приехали домой. Затопили камин. Сели перед ним, как Холмс и Ватсон, в уютные кресла. Налили в бокалы вина.
— Может быть, ребенка заведем? — осторожно спросил Мишутин.
— Заводятся только вши, часы и железные цыплята, — жестоко ответила я. — А дети рождаются от любви.
Мы молча выпили вина, глядя на завораживающий танец огня.
— Ева, знаешь, я все хотел тебя спросить, почему ты не рассказала мне ничего про французскую подругу. — Он нервничал и вертел бокал. — Ты ведь у нее не была. Так?
— Да. Не была, — спокойно ответила я, глядя на огонь. Мишутину не дано было заставить меня волноваться. — Я была на Монблане. Мне очень хотелось в горы.
— Почему же ты мне не сказала об этом? — упрекнул он несмело.
— Потому что ты бы не понял, — отрезала я. Мне совершенно не хотелось обсуждать с ним мой визит на Монблан.
— Что я должен был не понять? — поинтересовался он, боясь пошевелить головой, чтобы не спугнуть мою откровенность.
— Андрей! — задушевно спросила его я. — Что ты хочешь услышать?
— Я хотел бы услышать, что там у тебя все, — произнес он сакраментально, так и не осмелившись на меня посмотреть и разглядывая бокал.
— Там у меня все, — сказала я так, будто диктовала эту фразу строчащим в тетрадках ученикам.
Я прикрыла рукой глаза. Показалось, что лифт со мной рухнул в шахту.
Слово было сказано.
* * *
Мне снился противный сон. Но что это было, вспомнить не получалось.
Осталось только ужасное послевкусие.
Утром у меня все валилось из рук. Любимая желтая чашка с горячим кофе хлопнулась на пол, обжигая мне голые ноги брызгами. Осколок, как лезвие, вонзился в большой палец.
Я вынула его резко, как, наверное, вынимали когда-то стрелы из раненых тел. Выступила темная, гранатовая кровь. Я бросилась искать пластырь. Захотелось плакать. Мишутин плескался в душе. Пришлось шлепать по всему дому, оставляя за собой кровавые следы.
Вместо кофе я закурила.
Курить натощак преступление. Особенно если ты курить бросила. Стало тошнить. Живот скрутило. В глазах потемнело, а на лбу выступил предобморочный холодный пот. Что со мной?
Вышел завернутый по пояс в махровое полотенце Андрей. Я отвела глаза от его округлых и мягких плеч. Весь он был розовый и счастливый. Мокрые волосы стояли дыбом, а сквозь них просвечивала кожа. Он ошалело взглянул на застывшие пятна.
— Ногу поранила, — объяснила я. — Чашку уронила.
Глубоко вдохнула. Взяла швабру и молча стала мыть пол.
Зазвонил телефон.
— Да! — ответила я зло, прижав трубку плечом и продолжая маниакально драить пол.
— Ева, здравствуй! — сказал чей-то неуверенный голос. — Это Лена.
— Какая Лена? — раздраженно переспросила я. И тут же поняла какая. Не скрывая разочарования сказала: — А, Лена, здравствуй!
— Ева, — позвала она. Терпеть не могу, когда вместо того, чтобы говорить дело, зачем-то зовут и ждут, пока ты скажешь «А».
— А, — сказала я.
— Ты меня слышишь? — проверила она.
— Да, — сказала я, перестав мыть пол.
— Сева Невелев разбился. — Я перестала дышать и оперлась о швабру. — Вчера вечером, — продолжала трубка. — Наверно, тебе надо приехать.
Никаких мыслей. Только ужас. Ледянящий ужас.
— Что значит разбился? — проговорила я мгновенно севшим голосом. — Он жив?
— Не знаю, — ответила честная трубка. — Когда увозили, был жив.