– Как у вас это получается? – Спросила у него тихо-тихо, теперь понимала, почему его слушался кастелян, почему к нему приходят люди, почему он не в лагере, не в тюрьме – и почему обязательно туда попадет. Ему верилось – странное, необъяснимое чувство в ее положении. Он только улыбнулся в ответ.
– Это у вас получается, я тут почти не при чем. Это все вы. Есть люди, которым это не дано, точнее, – он поспешил исправиться, словно извиниться за то, что думает о людях плохо. – Дано, я думаю, всем. Просто кто-то слишком напуган, кому-то дороже его привычки или еще что-то. Но вы молодец.
Неожиданно для себя, она зарделась от похвалы и, чтобы куда-то спрятать глаза, развернула листы бумаги, посмертную записку от ее мужа, написанную восемь лет назад. Она почему-то знала, догадалась сама, но все равно спросила, уже предчувствуя ответ.
– Когда он?..
– Накануне гибели. Я поэтому еще так удивился, услышав о его самоубийстве. Обычно люди так не поступают, такие как он, в том настроении, в котором он пребывал, но, я, конечно, всего не знаю. Может, я сказал что-то не так, может, что-то еще произошло.
– Его убили, официальная причина смерти – ложь, – и сама удивилась, как просто оказалось говорить правду. Возникало разве что странное жжение на языке – словно и другие правды просились наружу. «Вот я и начала признаваться», – подумала она.
– Понятно.
Она снова посмотрела на неровные строчки. Его почерк, она теперь узнала, но никогда она не читала такого – и не думала, что Вельд на это способен. Неплохо удавалась ему в основном сатира, но больше из-за его энергетики, чем из-за точности формы. А вершиной его творчества стал сборник стихов, в которых преобладала весьма выразительная любовная лирика, о которой, впрочем, вскоре все позабыли. Она знала, что он способен на большее, и часто говорила об этом, но Вельд был слишком увлечен растрачиванием своих душевных сил на развлечения, чтобы прислушаться. Она перевернула лист. На обратной стороне было стихотворение, посвященное ей – и она вдруг, во всей его полноте, во всей непредсказуемости поняла человека, который давно был мертв.
Мой язык был несдержанно груб,
А сказать тебе так и не смог,
Что с твоих ядом смазанных губ
Мне порой улыбается Бог.
И из глаз невозможного цвета,
Глаз – «уйди, ненавижу, не нужен» -
Смотрит вечность, любовью согрета,
В мою мелкую, жалкую душу.
Я давно обречен – знаю сам -
Кто-то зло посмеялся над нами:
Ты как море, что льнет к берегам,
А потом их терзает штормами.
Я же, тонущий, тщетно воюю
С беспредельной твоей глубиной.
Все надеясь, что встречу другую,
Ту тебя, что не стала тобой.
– Вы читали? – Спросила, пусто глядя на собственное имя вместо названия. И когда Тео ответил утвердительно, не удержалась. – По-вашему, это хорошие стихи?
– Я думаю, что имею права о них судить с этой точки зрения. Это его… искупление, осознание и прощание.
Она кивнула, абсолютно точно понимая, что он имел в виду.
На третьем листе было всего несколько строк, и Ада поняла – это последнее, что он написал в своей жизни.
– «Маленький зайка, – прочитала он вслух, нараспев. – На лесной опушке закрывает глазки, прижимает ушки, хвостиком не вертит, лапками не топчет – никому не верит, ничего не хочет». Как это на него не похоже…
Не хотелось обсуждать, даже с Теодором то, что Вельд написал о ней. Так и не могла понять – лестно ей, обидно, горько? Внутри на том месте, где было воспоминание о муже, страх, где была боль – теперь зияла пустота, пустота. Только стихи звучали.
– А мне кажется, наоборот, – скромно заметил Тео. – Просто он и сам не знал, да и вы не знали о том, насколько он хрупок и беззащитен.
Ада свернула листы, отложила в сторону, посмотрела в упор на Тео.
– Он меня бил.
– Его поэзия вовсе его не извиняет, – кивнул он. – Но он умер, и уже никогда не сможет попросить у вас прощения, так что вам придется сделать это самой.
– Сделать самой… сделать что?
– Простить его. Хотите еще чаю?
Пока Тео снова грел воду, Ада в упор смотрела на мигающую красную лампочку глушителя сигнала сотовых. Паранойя – естественный страх – разумная осторожность – все в ней возмущалось тем, что она все еще сидит здесь. Усталости она, правда не чувствовала, только пустоту. И знала – вскоре на месте этой пустоты снова появится страх, который неотступно был с ней всю ее жизнь, был с ними со всеми. Только Тео не боялся – и рядом с ним не боялась она. Когда бывший священник обернулся, ей показалось, что он помолодел лет на двадцать. Он с каждой секундой все больше и больше напоминал ей кого-то, что-то, но Ада никак не могла уловить что именно, не могла облечь это ощущение в мысль. Теперь ей вдруг показалось, что ему едва за тридцать, что он ее ровесник, чего, конечно, не могло быть – просто неверная игра света, теней и воображения.
– Вы оказались лучше, чем я о вас думал, – сообщил он, наливая еще одну чашку. Ада рассмеялась.
– А если я скажу, что люблю человека, который, возможно, имеет отношение к смерти моего мужа, что завтра мне нужно будет переспать с отвратительным мне стариком и что я донесла на Вельда в день его смерти?
– Тогда я буду вынужден признать, что женщины – дьявольские создания, которых мне никогда не понять, и что вы будете очень мучиться.
– Как вы умудряетесь быть таким обаятельным и нетактичным одновременно?
– Я просто стараюсь говорить правду… Хотя нет, не так. Правда – штука очень сложная, и я не могу претендовать на то, что она мне известна. Знаете, есть ведь разные виды истины, так же как и разные виды лжи. Но важна, я думаю, искренность – оборотная сторона доверия. Это тот редкий случай, когда намерения идут в счет. Быть искренним для души полезно, даже если человек чистосердечно говорит то, что не является истиной. Это все очень сложно.
– Я понимаю, я же актриса. Я всегда говорю то, что не является истиной, но если я сама в эти слова не поверю, то ничего и не получится, – проговорила Ада, вспомнив проклятый монолог, с которым мучилась в последнем фильме.
Теодор внимательно посмотрел на нее.
– Да, понимаете. Но многие – нет. Люди как-то разучились говорить откровенно, верить в возможность такого разговора и… вообще верить, так мне кажется. И это делает их жизнь такой трудной.
– Но разве так было не всегда? – Она вдруг увлеклась.
– Не знаю, не думаю. То есть ложь всегда существовала, но этот притворный оптимизм, которым все заболели, гораздо губительней, он уничтожает не одну душу, а словно… всех нас. Я вот люблю погрустить, и, думаю, любой человек имеет право не радоваться, когда ему не хочется этого. А все вокруг словно боятся быть самими собой – вечная борьба с унынием, вечное притворство, что мы живем в лучшей стране на планете, что у нас все хорошо, что нами управляют самые мудрые и добрые из правителей… это как-то нездорово.