Место действия – снова Париж. Время действия – 1790 год, заря Великой французской революции, когда культурную Мекку Европы посетил выдающийся русский историк и писатель Николай Михайлович Карамзин. Легендарный Париж предстал перед ним во всем своем блеске небывалого великолепия и потрясающей нищеты: с одной стороны, пышные здания, гранитные мосты и очаровательные берега Сены, а с другой – кучи гниющих яблок и сельдей подле кривых лавок и грязь и даже кровь, текущие ручьями из мясных рядов. Карамзин назвал «Париж самым великолепным и самым гадким, самым благовонным и самым вонючим городом. Улицы все без исключения узки и темны от огромности домов, славная Сент-Оноре всех длиннее, всех шумнее и всех грязнее. Горе бедным пешеходам, а особливо когда идет дождь! Вам надобно или месить грязь на средине улицы, или вода, льющаяся с кровель через дельфины[109], не оставит на вас сухой нитки. Карета здесь необходима, по крайней мере для нас, иностранцев; а французы умеют чудесным образом ходить по грязи, не грязнясь, мастерски прыгают с камня на камень и прячутся в лавки от скачущих карет. Славный Турнфор, который объездил почти весь свет, возвратился в Париж и был раздавлен фиакром[110] оттого, что он в путешествии своем разучился прыгать серною на улицах: искусство, необходимое для здешних жителей!»
В 1780-х годах с парижских улиц вывозили по 270 тысяч кубометров мусора в год, а еще около 30 тысяч приходилось на содержимое отхожих мест. Бытовой мусор вперемешку с требухой, испражнениями и падалью сваливали в сточные канавы, протянувшиеся вдоль улиц; туда же летели и трупы недоношенных младенцев. Даже в просвещенные времена одна из самых блестящих европейских столиц продолжала оставаться в точности такой же вонючей дырой, как на излете Средних веков. Вплоть до конца XIX столетия префекты исправно издавали циркуляр за циркуляром, предписывавшие обязательное захоронение мертвого плода, но результат был практически нулевой, поскольку даже за самые дешевые похороны надо было выложить среднюю пятидневную зарплату. Сточные канавы напоминали овраги в распутицу, во время ливней по ним с ревом неслись мутные грязевые потоки, и бедняки промышляли тем, что за небольшую плату помогали своим богатым согражданам форсировать эти нешуточные водные преграды по самодельным мосткам. Нечистоты текли в Сену, и река, понятное дело, благоухала на совесть, отравляя жизнь не только простых граждан, но и титулованных особ. Именно нестерпимое зловоние в районе Лувра подвигло в свое время короля Франциска I на приобретение замка Тюильри ниже по течению, но и там воняло, как в обезьяннике.
Юджин Вебер в своей статье «От грязи – к порядку» пишет: «Выгребные ямы чистили по ночам, шум стоял, как при артобстреле. Трубы текли, тяжелые телеги корежили здания, продавливали тротуары, беспокоили спящих. Однако в ямах скапливалась лишь часть отходов. Судебные архивы 1840-х годов содержат немало дел о привлечении к ответственности домовладельцев и слуг за опорожнение ночных горшков из окон верхних этажей. В этом же десятилетии появились первые общественные уборные (pissotieres или vespasiennes), но мужчины и некоторые женщины продолжали мочиться, а иногда и испражняться у порогов домов, возле столбов, церквей, статуй и даже у витрин магазинов».
Содержимое выгребных ям просачивалось в землю, заражая питьевую воду в колодцах, а воздух дымился от гнилых испарений. В повести «Златоокая девушка» (1834 год) Бальзак описывает дома, «стоящие по колено в грязи и мусоре». Напомним читателю на всякий случай, что Париж XIX века отнюдь не был какой-то уникальной фабрикой нечистот. Другие европейские столицы – Лондон, Берлин, Вена или Петербург – выглядели в те времена немногим лучше. И нас после этого хотят уверить, что общественные туалеты исправно функционировали в Риме еще в IV веке до Рождества Христова? Неужели античные города действительно были образцом коммунального благоустройства, а греческие и римские инженеры, жившие более двух тысяч лет назад, блистательно разрешили проблему канализации и водоснабжения, которая долгое время была не по зубам цивилизованным европейцам? Вопросы эти, понятно, риторические, так что вернемся к нашим баранам.
Когда Жан Ренуар пишет, что в Париже 1840-х годов «не было сточных ям – по той простой причине, что не было канализации», он немного лукавит. Канализации не существовало только лишь в привычном смысле этого слова, как системы отводных труб, соединявших жилые и бо́льшую часть общественных зданий с городским сточным коллектором. А вот разветвленную сеть подземных штолен и галерей, запутанный лабиринт водостоков, сбегающих к Сене, начали сооружать еще в Средние века, и к моменту опубликования романа «Отверженные» совокупная длина парижских клоак, лежащих под ногами горожан, составляла более 60 миль. Этот огромный незримый город, похороненный в земной тверди, этот рукотворный кишечник, неутомимо выплевывающий нечистоты, не ведает покоя ни на минуту, как чудовищный головоногий моллюск с десятками тысяч щупальцев. Он непрерывно растет по мере роста города наверху. Всякий раз, когда Париж обзаводится новой улицей, клоака выбрасывает очередную лапу. Гюго пишет, что если бы Париж снимался как крышка, то с высоты птичьего полета нашему взору открылся бы прихотливый узор, некое подобие затейливой арабской вязи или толстого сука с побегами, привитого к реке.
Вплоть до середины позапрошлого столетия парижская клоака была символом социальной патологии, потому что веками надежно укрывала в своем чреве изгоев и отверженных – бродяг, воров, убийц и бездомных детей. Но не одно только городское отребье находило пристанище в ее смрадной утробе. В непроглядной тьме извилистых коридоров, напоенных ядовитыми испарениями, прятались бунтари, еретики и вольнодумцы всех мастей: шайки свирепых майотенов[111] в четырнадцатом веке, гугеноты[112] в шестнадцатом и иллюминаты[113] Морена в семнадцатом. Около шестисот лет тому назад в паутине водостоков не единожды скрывался от правосудия Франсуа Вийон[114], перекати-поле и завсегдатай всех злачных мест Парижа, бывший школяр, уголовник, висельник и блестящий поэт, самокритично однажды заметивший: «Я Франсуа, чему не рад, / Увы, ждет смерть злодея. / И сколько весит этот зад, / Узнает скоро шея». Сохранилась даже легенда, что поэт-маргинал, облюбовавший парижское дно, как-то раз беседовал с великим Рабле[115] через железные прутья смотрового колодца, так сказать, de profundis[116], хотя к моменту рождения создателя бессмертного «Гаргантюа» Вийону должно было исполниться около семидесяти лет. А куда уходит Жан Вальжан с раненым Мариусом на плечах после катастрофы 1832 года? Все туда же, в зловонный лабиринт под мостовыми французской столицы. Так что Юджин Вебер совершенно прав, когда пишет, что, с точки зрения рядового парижанина, коммунальное и социальное неблагополучие всегда шагают рука об руку и являются по сути дела аверсом и реверсом одной и той же монеты. И в самом деле: июльская революция 1830 года сопровождается эпидемией холеры в 1832-м, а февральская революция 1848-го влечет за собой холеру 1849-го. «Революция и Реставрация породили в обществе страх перед вызревающими в подземельях „пороховыми за-говорами“, перед революционерами типа Марата и Бланки, которые казались исчадьями бездонного городского чрева». И хотя инсургенты XIX столетия вынашивали свои разрушительные планы отнюдь не в парижской клоаке, а в местах куда более уютных и комфортабельных, богатые домовладельцы и аристократы, напуганные взбудораженной чернью, усматривали самую непосредственную связь между потаенной жизнью катакомб родного города и социальной активностью его граждан. Если древние римляне на все лады воспевали свою клоаку, воздавая ей чуть ли не божественные почести, то скептические парижане – прагматики до мозга костей, чуждые восторженного пафоса, – именовали свою канализацию не иначе как Вонючей дырой. И у них были к тому все основания, поскольку капризное подбрюшье французской столицы неоднократно выплескивалось вовне. Слово Виктору Гюго: