Пишущая машинка застучала по-другому: будто ее установили на буйке.
Прошел день, два, потом не знаю сколько еще. Припасы убывали, а вода – нет. Но она и не поднималась, достигнув, казалось, высшей точки. Мой дом и я превратились в остров. Единственные звуки, что я слышал, были влажными: то обломится и упадет в воду ветка, то – очень редко – пролетит стайка нырков. Все сильнее пахло гниющей древесиной. По временам в голову мне приходила мысль, что пора взять лодку и покинуть мое убежище, но зачем уезжать, пока мне и здесь хорошо?
Однажды, Бог знает зачем, от безделья я добрался до почтового ящика, как будто за ночь здесь мог побывать почтальон. Теплая вода доходила мне уже выше колен, когда я наконец открыл ящик с наружной стороны, как в годы войны за независимость заряжали пушки. Я засунул внутрь руку, как гаруспик[48]во внутренности жертвенного животного, и вытащил оттуда, к своему удивлению заклеенный по краям розовый пакет со штампом, вполне официальный, который так сложно открывался со всеми своими скрепками и перфорациями, что на нем была напечатана специальная инструкция.
Наконец я с ним справился, развернул намокшую бумагу и прочитал вверху печатного бланка:
«Первая судебная инстанция Иосафата».
Дальше было нацарапано от руки:
«Вас просят явиться…»
Типографская краска держалась хорошо, а вот шариковая паста потекла. Но я разобрал-таки. День – сегодня. Время – два часа пополудни. Место… место я знал прекрасно – кубическое здание суда с тяжеловесными колоннами, давящее всем своим весом на квадратный газон, по сторонам которого выстроились банк, храм, скобяная лавка и магазин готового платья.
Можно было, конечно, и пренебречь такой повесткой, но в конце концов это обернется себе дороже, окажется, что ты выказал неуважение государственному учреждению. А эти провинциальные учреждения отличаются особой подозрительностью, тем более что она приносит им регулярный доход в виде штрафов. Ну что мне могли вменить в вину? Нарушение законодательства о стоянках на главной площади Иосафата? Ту тетерку, которую я якобы принял за самца? Конечно же, ничего серьезного.
Я взглянул на дату отправления повестки: вчера. Как она дошла до меня? Что, райцентр приобрел моторные катера? Так быстро?… Так что же, чрезвычайное положение продлится еще неизвестно сколько? Ну, вот это меня уже не касалось. Я ведь фаталист, как я уже говорил. (Ну да, славянские корни…) Я посмотрел на часы. Время еще было.
В насквозь промокших брюках я поднялся обратно к гаражу. Я подтащил трос к самой воде, закрепил его там при помощи двух камней и освободил лодку от цепи. Затем, пятясь задом, как делал это уже сто раз, спустил ее на воду. Она плюхнулась с громким чмоканьем.
Пока я тащил свою посудину, я думал о прожитой жизни. Гордиться было нечем, но нечего и стыдиться, особенно по сравнению с другими. Ну да, была Сабина, но это нормально; потом – Сабрина и тот тип, которого, к своему крайнему удивлению, я уложил тогда на улице Бурбон, но я был в своем праве; мать, о которой я забывал, но вы сами знаете – мать есть мать; та девица, что утверждала, будто беременна от меня, – а почему именно от меня? Был еще роман, который я отдал в печать, недостаточно поработав над корректурой, а он потом имел незаслуженный успех, но главное, главное – те десять долларов, что я потребовал назад у Томпкинса под предлогом, что мне надо отдать двадцать Хопкинсу, а тому они вообще не были нужны.
Я поставил навесной мотор, проверил бак, убедился, что весло лежит под скамейкой, и шагнул через борт в лодку. Править надо было осторожно, пробираясь между верхушками деревьев, которые торчали теперь в воде, как когда-то – в небе. Пейзаж очень изменился, и слепое солнце мне ничем не помогало. К счастью, у меня был компас: если повезет, я буду в Иосафате в назначенное время.
Я оттолкнулся ногой от берега. Лодка поплыла, вспарывая воду со звуком вгрызающихся в дешевую материю ножниц. Надо мной не было ничего, кроме мраморно-серого неба с голубыми прожилками. Мотор, весело пофыркивая, выпускал клубы дыма, оставлявшие в воздухе синеватый след.
Последний грешник, или Тайна Господня
Когда Рихтер предстал пред нами – мы будем звать его Рихтер, хотя это лишь один из его бесчисленных псевдонимов: Ильин, Старик, Фрай, Петров, Майер, Йорданов, Мюллер, Тулин, Петербуржец и других, – так вот, когда он предстал пред нами, у нас – ангелов – даже дыхание перехватило. Он стоял, маленький и крепкий, раскачиваясь взад и вперед на своих коротких ножках, заложив кулаки подмышки, растопырив локти, как плавники, ни на грош не смущаясь (а ведь все мы знали, что этот человек сотворил зла больше всех в мире), и такая энергия исходила от него, что мы чуть ли не начали чувствовать себя виноватыми перед ним.
Он и его ангел-хранитель стояли перед трибуналом, состоявшим из Аватура Музании, ангела Полярной звезды и Весов Судного дня, Мункара, черного ангела с синими глазами, обычно не склонного к милосердию, и Зеанпуръуха, всегда готового понять подсудимого. Ангел-хранитель имел весьма сокрушенный вид. Его допрашивали первым, и он не старался скрывать ужасного итога Рихтеровой жизни. «Я не виноват», – повторял он через каждые три фразы.
За свою жизнь Рихтер придумал концентрационные лагеря, снова ввел в обиход пытки, систематически и широко прибегал к массовым казням, рассматривал подозрение как доказательство вины, требовал, чтобы репрессии производились в соответствии со все возрастающими нормами, довел народ до голода, чтобы окончательно поработить его, короче, сознательно практиковал террор в качестве средства управления государством. Мы же, кому дано читать историю справа налево, знали, что дело этим далеко не ограничивалось: во имя этого человека на четырех континентах должно было еще погибнуть сто-двести миллионов человек разного цвета кожи. Не говоря уже о разрушенных семьях, о сыновьях, предававших отцов, о женах, доносивших на мужей, о целых народах, высланных с их родины, об угнетенных классах, о преследуемых Церквях, о пересмотренных истинах, о нескольких поколениях, отравленных одно за другим удивительной, изуверской смесью утопии и цинизма.
– Злодеяния, совершенные его последователями, не могут быть вменены ему в вину, – заметил Зеанпуръух.
– Чтобы отправить его в геенну, хватит и тех, что совершил он сам, – откликнулся Мункар.
Ангел-хранитель признал, что в бытность свою революционером Рихтер в статьях постоянно призывал к убийству («Колите! Режьте! Рубите!»), а достигнув власти, сам провел эти свои призывы в жизнь, требуя увеличения числа расстрелов, отправляя на казнь по шесть тысяч заключенных в ответ на покушение на себя самого, пропагандируя «жесточайший террор», без которого революция якобы превратится в «болтовню и кашу», инициируя процессы с заведомо кровавым концом и сознательно провоцируя в народе голод с целью укрепления своего режима. Наши великие предшественники со всеми своими гильотинами, говорил он, были сущими детьми, ибо людей надо держать не за голову, а за желудок. «Я не виноват», – добавил в конце своей речи ангел-хранитель. Стремясь в то время прослыть хорошим, добрым человеком, все свои приказы Рихтер отдавал втайне, но очень тщательно: диктатор в деталях расписывал своим сатрапам, как должен происходить тот или иной допрос или обыск.