— Если вы насчет метафизики… — отозвался Суворов, отирая салфеткой уста.
— …и потребности в восприятии мира всерьез, — уточнил, вздев мизинец, Расьоль. — Ни в них, ни в вас эту страсть не смогла вытравить даже наша эпоха… фль-фль… со всеми ее катаклизмами. Что за… фль… неискоренимый идеализм? Прямо первичный инстинкт!.. П-пуфф… Все же икра — это рай, выдаваемый нам в многоточьях.
— В одной неглупой книжке, — ответствовал Суворов, кивнув, — я как-то прочитал, что самые душевные люди на свете — это немцы и русские, только вот почему-то именно их и не любят. Мысль меня покоробила, хотя впоследствии мне приходилось не раз убеждаться в ее правоте.
— Может, причина в той полюсности, о которой упомянул Жан-Марк? С одной стороны, излишняя педантичность и «правильность». С другой — бесшабашность и непредсказуемость, отпугивающая остальную Европу. Хотя, говоря откровенно, англичане традиционно не в восторге от французов, на что французы отвечают нам законной взаимностью… Я бы сказал, в мире мало кто кого любит…
Любой другой, доведись ему наблюдать за героями со стороны, сказал бы иное. Скорее всего, он сказал бы, что в мире нынешним утром вовсю заправляет любовь. Особенно — к вкусным пейзажам и яствам…
— …Просто кого-то не любят больше других, — закончил Суворов за Дарси. Приготовив себе круассан с начинкой из джема, приобнял его толстой подковкой чашку с дымящимся кофе и решил отдышаться с минуту-другую. — Все так. И насчет крайностей — тоже. Несколько дней назад я был свидетелем сцены, которую трудно представить себе в какой-нибудь деревушке под Вологдой: прихожане евангелистской церкви отмечали свой праздник. Собралась уйма народу. Жарили мясо, сосиски, пили бочками пиво, смеялись, пели хором псалмы и глядели восторженно на разведенный костер…
— Сравнение некорректно, — цокнул губами Расьоль, отбиваясь от крошки. — У вас-то, поди, за семьдесят лет прихожан, как и сосисок, поубавилось. Да и с псалмами, должно быть, беда.
— Я не об этом, Жан-Марк. Я — о костре… Картинка из букваря: сотня растроганных взрослых, тут же бегают дети, дрыхнут младенцы в колясках, рядом, опершись на палочки, умиляются полированные старички, а за всем этим следит облаченный по форме пожарник в сверкающей каске, самолично скармливающий хворост огню. И за спиной у него — служебная машина со шлангами наготове… Мне сразу вспомнилось, как у нас в городе дотла сгорело не что-нибудь, а здание пожарной охраны со всеми складами и гаражом. Ощущаете разницу?..
— Если б вы дважды за тридцатилетие обожглись так, как они, вы бы тоже дули на холодную воду, — заметил француз и подул на свой чай.
— Однако приставлять к костру по пожарнику нам бы вряд ли пришло на ум. К тому же на воду дуем и мы. Только прошлое так не изжить, — заключил уверенно Суворов и не к месту опять улыбнулся.
Француз предпринял охоту за долькой лимона. Завладев ею с помощью ложки и пальца, скинул в чай, полистал пятерней над столом и украдкой нырнул ею в скатерть, подсластив ту излишками сахарного песка.
— Да его никак не изжить! Его можно лишь выжить. Спросите у Оскара…
Поразмыслив, Суворов сказал:
— Как-то вы говорили, что человек не меняется, а меняется лишь человечество.
— Говорил, — согласился француз. — Подтвержу еще раз под присягой. Используя вашу стилистику, это как капля и море: неизменность одной не мешает второму сочинять какие угодно пейзажи. Поглядите на то же Вальдзее.
Поглядели. Суворов прицелился глазом в просторную даль — то ли в синие катыши волн, то ли в какое-то воспоминание.
— Но есть и различие, о котором Жан-Марк умолчал: море питается как конечностью капли, так и бескрайностью вечности…
— Прошу вас, Георгий, не начинайте, а то у меня завянет в тарелке салат, — взмолился Расьоль и плюхнул в горшочек с почти истребленными овощами отслуживший пакетик с подливкой.
Суворов как будто продолжать и не собирался. Млея на солнце, блаженно молчал.
Дарси внимательно на него посмотрел. По лицу англичанина пробежала быстрая тень. Подергав за шейный платок, он внезапно сказал:
— Разве не вечность легче всего становилась разменной монетой новейшего времени? — Никто не ответил. Тогда Дарси добавил: — Разве не этой монетой, поднаторев за сто лет на продаже антиквариата, расплачивалось человечество за свои шалости и грехи? Выходит, валюта ваша не так и тверда.
Георгий потянулся в шезлонге и, подавляя зевок, лениво пробормотал:
— Может, вопрос в том, кто на эту валюту торгует?
— Браво, Суворов. А теперь припечатайте Дарси, обвинив его в преждевременных сплетнях о кончине старушки-истории. А вы, Дарси, дайте ему по мозгам, втолковав, что настоящее — это тупик, за которым нас ждет тавтология архетипической повседневности. Я же, с вашего позволения, поднажму на десерт.
— Поднажмите, Жан-Марк, — Суворов подвинул французу вазу с пирожными. — Только совет: не вспоминайте, пока будете заправляться, что мгновение, перестав «питаться» от вечности, целиком ее поглотило. А значит, вполне вероятно, в ваш желудок сейчас попадает минута, в которой застряла, истаяв белком, вся история мира.
— Гертруда, литавры! Сейчас будет гимн.
— Все гимны вы только что слопали…
— Ай да я! Вот это пищеварение… Теперь понимаю, что значит антропоцентризм.
— А как вам тогда «энтропия»?
— Угроза расстройства желудка? Суворов, вы живодер. Хорошо, энтропия, что дальше? Предлагаете мне подавиться?
— Бог с вами, Расьоль. Продолжайте жевать. День нынче вкусный, не хочется портить. К тому же я гуманист.
Дарси поднял кверху глаза и сказал:
— Хотя легкость небес, на ваш взгляд, все же невыносима?
Суворов пожал плечами и неохотно ответил:
— Иногда. Как и для всякого, кому достался мир, размытый по краям и ненадежный в сердцевине.
— Попробую угадать. — Расьоль ткнул ложечкой в мусс: — «Размыт по краям» — это значит над прошлым и будущим властвует аморфное настоящее. А сердцевина — мгновение, которое мимолетно.
— Мимолетнее, чем когда-либо, — тут Георгию вроде бы даже взгрустнулось. Он взглянул с упреком на Дарси. Тот отвернулся и чуть покраснел. Суворов нахмурился и медленно проговорил: — Не случайно давно уже в нашем сознании вызрел синдром катастрофы. Катастрофы мгновенной.
— Еще как давно, — ввернул француз, добивая свой крем и не замечая, что между коллегами только что цыркнул искрой электрически острый разряд. — Так давно, что еще до всякого вашего гуманизма человечка понос пробирал от грозы… Кстати, о гуманизме: не вы ли обвиняли меня в том, что, подобно Атланту, я подставил миру плечо? Но моя ль в том вина, что в ответ, вместо жирного груза вселенских пространств, я ощутил пустоту? Таков итог всех этих громких веков гуманизма, дружище… — Он хлебнул чаю и замер, борясь с подступившей отрыжкой. Поборов процентов на сорок, признал: — Мы всего лишь мутанты. Я гуманист-гуманоид. Дарси, а вы?