В десять часов утра монсеньер Дютейль, облаченный в епископские ризы, вошел в комнату г-жи Граслен. Прелат и г-н Бонне с таким доверием относились к этой женщине, что не стали давать ей никаких советов относительно границ, которых должна она держаться в своих признаниях. Вероника увидела, что духовных лиц больше, чем было их в приходе Монтеньяка, — здесь присутствовали священники из соседних общин. Четыре сельских кюре собирались прислуживать монсеньеру. Великолепные церковные украшения, которыми одарила г-жа Граслен свой приход, придавали церемонии особую пышность. Восемь мальчиков из хора, в красных с белым одеждах, стояли двумя рядами от кровати до выхода в залу, держа в руках высокие подсвечники золоченой бронзы, выписанные Вероникой из Парижа. По обе стороны возвышения стояли убеленные сединами ризничие с крестами и хоругвями. Преданные Веронике прихожане принесли деревянный алтарь из ризницы, убранный и подготовленный для того, чтобы монсеньер мог служить перед ним мессу. Г-жа Граслен была глубоко взволнована, — подобные заботы церковь уделяет лишь коронованным особам. Двери из залы в столовую были открыты, и Веронике виден был весь первый этаж замка, где собралось почти все население деревни. Друзья позаботились о том, чтобы в зале находились только домочадцы. Впереди, у дверей спальни, столпились ближайшие друзья и люди, на чью скромность можно было положиться. Г-да Гростет, де Гранвиль, Рубо, Жерар, Клузье и Рюффен поместились в первом ряду. Все они стояли, чтобы голос кающейся не был слышен никому, кроме них. К тому же рыдания друзей заглушали признания умирающей. Впереди всех стояли две женщины, на которых страшно было смотреть. Первая была Дениза Ташрон; чужеземная, квакерски простая одежда сделала ее неузнаваемой для земляков, но тут присутствовал человек, которому трудно было забыть ее; появление Денизы оказалось лучом света в страшной тайне. Главный прокурор внезапно постиг истину; роль, в которой он выступал перед г-жой Граслен, открылась ему в полной мере. Судейского чиновника, этого сына девятнадцатого века, меньше других подверженного власти религиозных догм, охватил ужас, ибо только теперь он понял, какую тайную драму переживала Вероника в особняке Граслена во время процесса Ташрона. Эти трагические дни вновь возникли в его памяти, освещенные горящими глазами старухи Совиа, которые, пылая ненавистью, словно изливали на него два потока расплавленного свинца. Эта женщина, стоявшая в десяти шагах перед ним, не простила ему ничего. И человек, представлявший земное правосудие, содрогнулся. Бледный, раненный в самое сердце, он не смел взглянуть на ложе, где женщина, которую он так любил, сраженная рукою смерти, лежала, собирая все силы, чтобы победить агонию величием своей страшной вины. При одном взгляде на сухой профиль Вероники, четким белым пятном выделявшийся на красной камке, у него кружилась голова. В одиннадцать часов началась месса. Когда кюре из Визе прочел апостола, архиепископ снял стихарь и встал на пороге двери.
— Христиане, собравшиеся здесь, дабы присутствовать при таинстве соборования хозяйки этого дома, — сказал он, — вы, соединившие свои молитвы с молитвами церкви, дабы предстательствовать за нее перед господом и испросить ей вечное спасение, знайте, что в свой смертный час она сочла себя недостойной принять святое причастие, не свершив в назидание ближним публичного покаяния в самом большом своем грехе. Мы противились ее благочестивому намерению, хотя обычай публичного покаяния был принят в первые дни христианства. Но поскольку бедная женщина сказала нам, что речь идет о восстановлении доброго имени одного из сынов этого прихода, мы предоставили ей свободно следовать зову раскаяния.
После этих слов, произнесенных с мягким пастырским достоинством, архиепископ отошел в сторону, уступив место Веронике. Умирающая выступила вперед, опираясь на руки двух величественных, всеми почитаемых людей — кюре и старой матери; не подарило ли ей материнство тело, а матерь духовная, церковь, — душу? Вероника преклонила колени на подушке и, сложив руки, на мгновение задумалась, из какого-то небесного источника в своем сердце черпая силы для того, чтобы заговорить. В эти минуты молчание стало страшным. Никто не смел взглянуть на соседа. Все глаза были опущены. И все же, когда Вероника подняла глаза, она встретилась с взглядом главного прокурора, и выражение его бледного лица заставило ее покраснеть.
— Я не могла бы почить в мире, — слабым голосом заговорила Вероника, — если бы оставила о себе ложное представление, которое все вы, слушающие меня, могли себе создать. Вы видите перед собой великую грешницу, которая вверяет себя вашим молитвам и пытается заслужить прощение публичным признанием в своей вине. Вина эта столь тяжела, последствия ее так ужасны, что, быть может, никакое покаяние не может ее искупить. Но чем больше унижений перенесу я на земле, тем меньше буду я опасаться гнева божьего в царствии небесном, куда я стремлюсь.
Отец мой, относившийся ко мне с доверием, двадцать лет назад поручил моим заботам юношу из этого прихода, который отличался примерным поведением, способностями к наукам и превосходными душевными качествами. Юноша этот был несчастный Жан-Франсуа Ташрон. С тех пор он привязался ко мне, как к своей благодетельнице. Каким образом чувство мое к нему стало греховным? Об этом, я думаю, мне позволено умолчать. Быть может, вы сочтете, что самые чистые чувства, руководящие нами в земной юдоли, незаметно уклонились от правильного пути, станете искать оправдания в необычайной самоотверженности, в человеческой слабости, во множестве причин, как будто смягчающих тяжесть моей вины. Но даже если сообщниками моими были чувства самые благородные, я не стану от того менее виновной. Я предпочитаю открыто сказать, что, стоя по своему воспитанию и общественному положению выше этого мальчика, которого доверил мне мой отец и от которого меня должна была отделять свойственная нашему полу стыдливость, я роковым образом послушалась голоса дьявола. Я испытала слишком сильное материнское чувство к этому юноше, чтобы остаться равнодушной к его робкому и безмолвному обожанию. Он первый оценил меня по достоинству. Быть может, меня соблазнил ужасный расчет: я подумала, как скромен будет мальчик, обязанный мне всем и по воле случая стоящий от меня так далеко, хотя по рождению мы оба равны. Наконец, слава о моей благотворительной деятельности, об исполнении религиозного долга служила завесой, скрывающей мое поведение. Увы! Свою страсть я таила в тени алтарей, и это, без сомнения, один из величайших моих грехов. Самые добродетельные поступки, любовь к матери, мое благочестие, подлинное и искреннее, несмотря на мои заблуждения, — все служило жалкому торжеству безрассудной страсти, и я чувствовала, как опутывают меня неразрывные узы. Моя бедная обожаемая мать, которая слушает меня сейчас, долго, сама того не зная, была невинной сообщницей зла. Когда глаза ее открылись, я совершила уже столько опасных поступков, что она нашла в своем материнском сердце силы молчать. Ее молчание превратилось в высшую добродетель. Любовь к дочери победила любовь к богу. Ах, я торжественно снимаю с ее души эту тяжесть! Она закончит дни свои, не принуждая лгать ни лицо свое, ни свои глаза. Пусть будет чиста от осуждений ее материнская любовь, пусть ее благородная святая старость, увенчанная всеми добродетелями, предстанет во всем своем блеске, освобожденная от цепи, которая невольно влекла ее к бесчестию!..