Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 88
Рода не в состоянии выучить цифры, она их боится, ей стыдно; Луису тоже стыдно за свой австралийский акцент, но, в отличие от Роды, он вместе с тем настроен на победу: «Мы готовы всё преодолеть и победить». Не «я», а «мы». Это себя он величает первым лицом множественного, а не единственного числа. Как Рода, как Сьюзен, он «остается в стороне», при этом, в отличие от них, хочет быть частью целого: «Скоро, скоро наши монологи составят общую речь!».
Хочет, чтобы его любили и понимали, ощущает же себя «чужаком», и это ему обидно: «…я, больше всего на свете жаждущий любви, понимания, я – посторонний, чужак. Я хочу быть как все, укрыться под плоской волной заурядности».
Хочет победить – и побеждает: лучше всех учится, делает карьеру, к которой всю жизнь неотступно шел.
«Мы (опять «мы»!) оплели мир сетью своих кораблей, – скажет он уже в зрелом возрасте. – Перевязали весь глобус нитями. Меня немыслимо ценят. Все юные дамы в нашем офисе оживляются, когда я вхожу».
Его идеал – норма, ему претит «беспорядочное шествие»: «Всё, что превышает эту норму, – тщета».
Норма и высокая самооценка. Луис знает себе цену, ощущает свое преимущество перед другими, и при этом – еще один парадокс – другим завидует. «Я презираю его неряшливую речь, – думает он о Бернарде, – я настолько выше его и – завидую».
Если Рода отгораживается от жизненных невзгод фантазиями, то Невил – и в этом смысле у него с Луисом немало общего – прилежанием, упорядоченностью, убежденностью, что всё, в конечном счете, кончится хорошо: «В мире есть порядок… и всё у меня впереди». Или это он так себя успокаивает?
В мире Невила царит здравомыслие, в нем нет места религии, мистике: «Я одно презренье испытываю к этой религии скорби, к унылым, дрожащим теням».
Невил, правда, и сам дрожащая тень: он хрупок и физически, и психически. И хрупкость, внежизненность, как и Луис, компенсирует добросовестностью, силой воли и страстью к учебе. Оказавшись в колледже, он предвкушает, как будет «исследовать точность латыни и… пробовать на язык раскатистые гекзаметры Вергилия и Лукреция».
Вместе с тем, он сам же страдает от своих завышенных притязаний, для него, человека по-своему яркого, одаренного, бездарность окружающих непереносима: «Хочется в голос кричать от уютного самодовольства, от бездарности этого мира, который плодит коневодов с коралловыми брелоками на цепях».
В образованности, высоком интеллекте – и его слабость, «роковая какая-то нерешительность», которую он постоянно ощущает, боится, что, если дать ей волю, она «обернется пеной и фальшью».
Невил – живая пародия на книжного червя, он «исследует каждый поворот, каждый изгиб латинской фразы», он готов без конца говорить о литературе, Шекспире, «Гамлете», Китсе, – однако сам ничего оригинального, долговечного создать не в состоянии; Невил, как прустовский Бергот, – «жеманный чеканщик безделок»[153], не более того.
Здравомыслие причудливо сочетается у него с чертами идеалиста, витающего в небесах романтика. Закомплексованного (и он – тоже): «У меня нет телесного обаяния и отваги… Я вызываю жалость – не любовь». Влюбчивого: для него существует только один человек, Персивал, в которого он влюблен, и влюблен безответно; все же остальные: «Тени, полые призраки, плывущие пусто в тумане». Вечно стенающего, жалующегося на жизнь: «Молодость прошла». На мир: «Я чувствую всю враждебность и безразличие мира». И на людей – его гнетет их «враждебность и чуждость».
У Невила, как и у Луиса, мир для себя не имеет ничего общего с миром для других, всех остальных. Другие, остальные – бездарные, самодовольные, но ведь и сильные, активные, увлеченные жизнью, собой и друг другом; ему же суждено «всю жизнь липнуть к поверхности слов… копошиться, как червь, в черепах Софокла и Еврипида… плыть по излучинам фразы, куда бы она ни текла».
И безответно любить Персивала, испытывать к нему «нелепую, отчаянную страсть». Тяжко переживать его равнодушие, тем более – неверность: «Он неверный, любовь его ничего не значит». И еще тяжелее – известие о безвременной смерти Персивала в далекой Индии: «Всё кончено. Огни мира погасли».
Про Персивала мы знаем немного. Знаем, что он всеобщий герой и любимец. И что любовь к нему, этому «совершенному существу», которое отличается «величавой незыблемостью… той особенной красотой, которая чурается ласк… руководствуется природным ощущением уместности…», объединяет всех шестерых.
По контрасту с Персивалем, персонажем на периферии повествования, фигурой бледно очерченной, почти мифической, Бернард – личность необычайно яркая, колоритная, многогранная. И, как и все шестеро, – противоречивая: «Бернард на публике – душа общества; в тесном кругу он скрытный…Вместе с женской чувствительностью Бернарду присуща мужская трезвая логика… В тот самый миг, когда с виду я бесконечно разъят, я предельно собран».
Чрезвычайно общительный – «Не люблю обособленности… Я вливаюсь в общее русло», – он вместе с тем, как и Вирджиния Вулф, всегда рад «освободиться от чужого присутствия». «Сбивчивый, рьяный», он вместе с тем знает, чего хочет, решителен, ничего не боится: «…я мгновенно себя ощущаю тем именно лихим… рисковым, отчаянным типом…»
При этом ему, в отличие от Луиса и Невила, не хватает «четкости, определенности». Он задумчив, вечно всюду опаздывает, неряшлив – у него щепки в лохматых волосах, которые он называет «байронической растрепанностью». Задумчивость, отсутствие четкости, определенности не мешает ему быть прагматиком: «Что поделаешь, рассуждения – это не по моей части. Мне подавай осязаемость. Только так я могу ухватить мир».
И в то же время – выдумщиком, фантазером; Бернард – любитель рассказывать невероятные истории, и не только рассказывать, но и воплощать их в жизнь: «Мы – открыватели новых земель!.. Мы в стане врагов… Заселим подземный мир… вступим на нашу тайную территорию…»
И этими историями, фантазиями, как и Рода, он скрашивает скучный, приевшийся мир: «Надо сочинять фразы, городить фразы, чтобы чем-то твердым отгородиться от глазенья служанки, глазенья часов, глазеющих лиц, безразличных лиц…»
Бернард не просто фантазер, он – сочинитель, целиком отдающийся вдохновению; не книжный червь, как Невил, а прирожденный сочинитель: «Натиск, жар, расплавленность, перетеканье одной фразы в другую – вот чего я добиваюсь… Приступим не мешкая, отдавшись ритму набегающих строк… Я прирожденный чеканщик слов; я выдаю мыльный пузырь из чего хотите».
Для него, Невил прав, история важнее человека: «…всё на свете история… Все мы фразы для истории Бернарда, заносимые в его записную книжку… Он не понимает, что чувствуем мы… Он в нас не нуждается… Он всё берет на заметку, на будущее, для ссылок в его блокноте».
Бернард стремится «пополнить свою коллекцию ценных наблюдений над человеческой природой». Всё видит, как и его создательница, в непривычном свете: «сырой, шершавый» голос проповедника сравнивает с «недобритым подбородком», а его походку – с походкой враскачку пьяного матроса.
Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 88