И зашумело вече. Долгих речей и свар на этот раз не было и единодушно было принято решение:
— Не впускать киян в город и не выдавать богов!..
И много крутой ругани пущено было по Добрыне: вертляв, старый хрен, так его и растак и вот ещё эдак!..
Правая сторона, Торговая, к верам всяким была потерпимее — только бы торг вести не мешали, — а левая крепко ощетинилась. Как только увидали они, что хитрец Добрыня провёл попов с воями на правую сторону, в одно мгновение ока разметали они настилку старого моста и в конце его, под детинцем, выставили пороки, орудия каменометные: а ну-ка, попробуй теперь!..
Богумил, старый волхв, с белой бородищей и грозными глазами, больше известный за своё сладкоречие под кличкой Соловья, зажигал народ речами пламенными.
— Не поддавайся, новгородцы, силе вражьей!.. — гремел он повсюду. — Стойте крепко за веру дедовскую!..
Тысяцкий Угоняй, тоже старой вере крепкий, разъезжал повсюду на коне и, потрясая мечом, кричал:
— Лучше помереть, новгородцы, чем отдать неверным на поругание богов наших!.. Слышали, чай, что нововеры-то с богами в Киеве сделали? Мы их учить не лезем, а они пущай не лезут к нам… А Добрыня, пёс краснорожий, кому в руки попадётся — на мост и в Волхов!.. Наш хлеб ел и нас же вот предаёт…
Между тем Добрыня, человек твёрдый и прямой: так — так так, а эдак — так эдак, уже взялся за дело на правом берегу. Дело шло туго: при всём старании за двое суток попы с помощью воев обратили на путь истины разве только пятьсот человек. Крестители затуманились: что же делать?
Глубокой ночью тысяцкий Путята, сговорившись с Добрыней, переправился с пятьюстами ростовцев на левый берег. Там, в темноте, их приняли за своих и впустили в город. Ростовцы сразу же схватили Угоняя и других передних мужей и переправили их к Добрыне, заложниками. Народ взорвало. С воплями все высыпали на улицы, и бурными потоками понеслись уличане к церкви Преображения, вмиг разметали её по брёвнышку, разграбили и разнесли дома всех христиан, убили жену Добрыни и его родичей и до основания разорили хоромы его. И началась жестокая сеча с подоспевшими ростовцами. Ростовцы не выдержали яростного натиска новгородцев и, отбиваясь, медленно отходили к реке. Но Добрыня переправил ещё часть своих воев на правый берег и зажёг город…
Среди бешеных разливов пламени — даже Волхов и тот казалось, горел — началось невообразимое смятение. Одни с воплем бросались в огонь спасать свои пожитки, а другие, чтобы грабить их, и в узких дымных улочках, засыпаемых дождём искр и галок, ожесточённо, грудь с грудью, резались люди… Пожар разгорался неудержимо. С Ильмень-озера потянул резвый ветерок, и на пылающий город было страшно смотреть…
Левобережные бояре, делать нечего, составили вече и хмуро постановили послать к Добрыне послов просить мира. Добрыня ласково принял их и сейчас же отдал приказ тушить город и остановить грабежи и поджоги… Уже светало… Плотники быстро настилали разобранный мост. И в облаках горького дыма и смрада Добрыня с пискупом Иоакимом — баяли, что поп от какого-то, пёс его знает, цареградского патриарха, что ли, прислан был — перетянулись на левый берег.
Иоаким, чёрный, с бешеными глазами и раздувающимися ноздрями тонкого, сухого носа, носился точно нетопырь какой среди дымящихся развалин, низвергал богов и разрушал требища. Перуна он посек собственноручно с великою яростью и приказал воям тащить бога в Волхов. Других богов жгли огнём… Особенно усердствовал в деле отец Ядрей-Михаил, весь исцарапанный, в саже, с прожжённым во многих местах иматием и с новым, жёстким, почти зверским лицом. После тяжёлой раны в голову, полученной в свалке под Боровом, его спасли, но он стал новым человеком, полным кровавых видений: прежний мягкий мечтатель-бродяжка Ядрей, по которому вздыхало немало женских сердец, умер, и встал изуродованный, страшный, заряженный неистощимой злобой человек. Иногда лицо его, когда-то красивое и мягкое, сводили страшные судороги, точно укусить он кого хотел…
Расправа с богами и староверами продолжалась. Напрасно новогородцы на коленях, с плачем великим умоляли крестителей пощадить богов, вои, сами недавно этим богам поклонявшиеся, делали своё дело. А меднолицый, налитой решимостью Добрыня разъезжал среди дымящихся развалин и уговаривал невегласов:
— Что вы их жалеете, безумные?.. Что это за боги, что сами себя оборонить не сумели? Какая польза может от них быть?
— А давно ли ты сам ставил их? — исступлённо кричала ему какая-то растерзанная женщина из толпы. — Оборониться не умеют! А твои небось оборонялись, когда в ночь народ их капище разносил?!
Но Добрыня делал вид, что пустяков ему слушать нет времени: так — так так, а эдак — так эдак!..
И всё-таки новгородцы никак не хотели креститься. Вои под руки тащили их на отмель Волхова — мужчин выше моста, женщин ниже.
— Да мы уж крещёные!.. — с отчаянием вопили те. — Какого же вам ещё рожна?..
Тогда попики стали всем крещёным надевать на шею крестики: так уж будет без обмана. Именно с тех страшных, кровавых дней новгородских и установился на Руси для православных обычай носить на шее крестики…
Многие насмерть бились с воями, и мёртвые тела их, такие белые в мутных водах Волхова, уплывали в далёкую Ладогу. Крещёные братски передавали свои крестики некрещёным, чтобы избавить их от скверны, а Богумил старый, ушедший с наиболее упорными во мхи, прислал оттуда верного человека передать тихонько, чтобы новгородцы не горевали: очистительными заклинаниями и травами вещими он снимет скверну со всех без всякого затруднения…
XXXIX. ЛЕТОПИСЕЦ
Из пустого дупла либо сыч, либо сова, либо сам сатана…
Отец Берында шёл с крестин домой. Крестил он у богатого хлебороба, и после крестин было добре выпито. В таких случаях отец Берында впадал в самые разнообразные настроения, которым он в трезвом состоянии был обыкновенно чужд: сухая была у него душа, бесструнная. В настоящую минуту отец Берында был в настроении поэтическом и потому, слегка пошатываясь и путаясь ногами в длинных полах своего иматия, он распевал:
…Мать несчастливого меня породила, Смелостью меня несмелого, Силою меня несильного, Красотою меня некрасивого, Богатством меня небогатого, Кудрями меня некудрявого. На что меня, несчастного молодца, спородила, Гребешком мою головушку загладила, Копылком бородку наладила, Спустила доброго молодца далече, Далече во чисто по-о-о-оле-е-е.
Войдя в свою хатку, отец Берында повесил у натопленной печки свои промокшие лапти сушиться — только что прошёл буйный весенний дождь с синими молниями и великим грохотанием батюшки Илии Пророка и чернозём степной развезло по колено, — и вошёл босиком в чистую горницу. Он был доволен: за труды ему дали чёрного кочета, хлеб пшеничный да деньгами куну. А сверх того, он выпросил два добрых ломтя меду сотового.