– Я тебе не верю. Строишь из себя католика, а сам протестант.
– Ну, раз слушать тебе легче, чем думать самому, то что тут поделаешь…
– Ты противоречишь сам себе, своему учению. Я как-то купил «Память и самоопределение».[86]Вот там ты говоришь истину. Ясно и просто – о традициях, о патриотизме…
– Разве я не написал, что поляки склонны преобразовывать собственные комплексы в добродетели? Причем делают это мастерски.
– Этого я не читал, у меня мало времени, но я не верю, что ты это написал.
– Значит, это будет в следующем издании, голубом. Небесном… Да не нервничай ты, Марек, я не морочу тебе голову. Отсюда действительно все видится иначе. Перспектива другая.
– Другая? А как же неопровержимые истины? Неужто релятивизм уместнее?
– Марек, милый, человечество так и не поднялось над уровнем капризного ребенка, вот и получило погремушку теодицеи.[87]Теперь то играет ею, то отшвырнет прочь, то треснет кого-нибудь этой погремушкой по голове, то грызет ее… Тебе нужны доказательства? Пожалуйста. Собственным духовным развитием – не транслированием коллективных молитв, а подлинным самоусовершенствованием – интересуется один процент человечества. Остальное идет проторенной дорожкой. И уже многие тысячелетия дела обстоят именно так. Погляди, индоевропейские народы обожают тройственность, будь то в общественной жизни, будь то в религии. Евреям едва удалось очистить Яхве от всяких посторонних божеств, а христиане в индоевропейском Риме быстренько снова создали себе Святую Троицу. Впрочем, не важно, это лирическое отступление, но оно ведет к современности. Три великие религии, родственные между собой, – иудаизм, ислам и христианство, – соотнося с тройственностью древнейшей индоевропейской религии – индуизма. Брахма, высшая ипостась Троицы, настолько могущественный, что его и не изобразить, – это иудаизм с его идеей огромного могущества Господа и запретом изображать Его. Вишну, милосердный пастырь с овечкой, – точь-в-точь христианство. Шива со своим навязчивым синдромом секса и смерти – ислам, религия, которая обещает рай с гуриями, а на Земле держит женщин в мешках и плодит террористов-смертников, устрашающих Запад.
– Ну и что из этого следует? Интеллектуально насыщенная бессмыслица.
– Марек, дорогой, а кто сказал, что мир обладает смыслом? Некоторые цепочки событий в этом мире, возмолено, и ведут к апокалипсису, но к морали не ведет ни одна. Ты лучше займись чем-нибудь, собирайся на работу.
– Ты не благословишь меня?
– Представь себе, нет.
– Santo subito[88]… нет?
– Подойди ко мне и ничего не говори больше. Взамен благословения я дам тебе поучение об истинном браке.
Марек покорно встал перед фотографией.
– Когда неисчислимое множество существ – огромная процессия отцов и матерей, тянущаяся из глубокого прошлого, – дает обет верности нескончаемому потомству, поколениям, которые только должны появиться на свет, – вот это и есть истинный брак.
Лупа в металлической оправе лежала на книге, которую Павел отложил в сторону. Окружность выпуклой линзы вырезала из слов шары: нечеткость у их краев создавала иллюзию быстрого движения, будто буквы кружат по орбитам, невидимым глазу. Павел использовал лупу не для чтения: с ее помощью он искал клещей и блох в шерсти своих собак. Пати спала, в ее тело вжались щенята, свисающие с сосков желтой бесформенной бахромой. Недоверчивый Найденыш прятался в прихожей.
Лупа нужна была Павлу и для того, чтобы разглядывать строение тел экзотических насекомых, подвешенных в рамках над рабочим столом, – индийского палочника, изумрудной бабочки из Малайзии и цикады. Человеческие души он мог разглядеть без специальных приборов, невзирая на попытки пациентов скрыть истину. Здесь все тайное становилось явным. Люди умаляли свои провинности, умалчивали о пороках, но в процессе терапии эти, на их взгляд, мелочи возрастали до размеров грехов и трагедий. В кабинете врача беззвучный язык тела порой взрывался криком отчаяния.
Клара, его прекрасная Клара, которой Павел восхищался, сидела напротив, поджав под себя ноги, лгала и от этого становилась некрасивой. Ее жесты противоречили словам. Говорила, что радуется своей беременности, – и обхватывала себя руками, будто желая защититься от чего-то. Уверяла, что рассталась с Юлеком, – и потирала кончик носа, а это свидетельствовало о том, что она не верит собственным словам, произнесенным минуту назад.
– Я не разбираюсь в делах, не знаю, как оформить фирму на другого владельца, ничего не смыслю в налогах… Для этого у меня есть бухгалтер, – барабанила Клара пальцами по ребру стакана. – Я прислушалась к себе – так, как ты мне советовал. – Она должна была доложить Павлу, как прошел короткий разговор с Юлеком. – Он появился у меня в кабинете – помятый какой-то, невыспавшийся. Много говорил о жене: жена, жена, он зависит от ее денег… деньги… и где-то там, далеко, – я. Он не может отказаться от фирмы… а я понимаю, что он не может отказаться от жены. У него ответственность. Останься он сейчас один, ему пришлось бы все начинать с абсолютного нуля. А я думаю: должен ли абсолютный ноль становиться отцом?… Впрочем, я бы ему поверила, если бы… – Она рванула из коробочки бумажный платок.
– …если бы?
– Если бы врал он лучше.
…Она простила Юлеку внезапное исчезновение – он довольно убедительно оправдывался, но вожделение имитировал из рук вон плохо. В том, что касается собственного тела, притвориться, сфальшивить невозможно. Его страсть была искусственной, заимствованной из их прошлого. Вот он прибежал и вынужден прощаться – как же, всему виной его супружница, femme fatale,[89]имеющая над ним непреодолимую власть исключительно в силу предоставляемых кредитов. Страданием он заряжался от плеера в кармане – Кларе слышны были жалобные оперные причитания из висящих на его шее наушников.
– Так сложилось. – И он ушел.
Разумеется, так сложилось. Я ухожу и оставляю тебе машинку для пыток, она заводится механически, но твоя память будет заводить ее автоматически.
– Ты сказала ему о беременности?
– Угу. И ты не поверишь, он поцеловал мне руку.