Утром я вскочил ошалевшим от недосыпа, но в том же приподнятом настроении. Мне хотелось поскорее помчаться в колледж, чтобы разделить его с друзьями. Но уже за завтраком моя радость была поколеблена, пока мы с отцом слушали радио: через несколько часов после голосования в ООН автобус, следующий из Тель-Авива в Иерусалим, был атакован арабами, семь евреев погибли. И радостное возбуждение перешло в ярость, когда я приехал в колледж и обнаружил, что он завален антисионистскими листовками рабби Сендерса.
Листовки отвергали голосование ООН, приказывали евреям его игнорировать, называли государство «профанацией имени Господа» и объявляли, что лига намерена бороться против признания его американским правительством.
Только угроза декана о немедленном отчислении удерживала меня в тот день от того, чтобы ринуться в драку. Меня не раз так и подмывало заорать на антисионистски настроенных студентов, которые кучковались в коридорах и аудиториях, обсуждая в полный голос, что надо присоединиться к арабам и британцам, коли они против еврейского государства. Но мне как-то удавалось держать себя в руках и молчать.
В последующие недели я был вознагражден за это молчание. Когда арабские войска начали нападать на еврейские общины в Палестине, а толпа арабов прокатилась по авеню Принцессы Марии в Иерусалиме, круша магазины, так что старый еврейский торговый центр остался сожженным и разграбленным, когда список еврейских жертв рос ежедневно, лига рабби Сендерса неожиданно притихла. Лица ярых антисионистов-хасидов в колледже напряглись и побледнели, а все антисионистские пересуды прекратились. Я каждый день наблюдал в столовой, как они читали за столами кипы еврейских газет с кровавыми отчетами и затем обсуждали их между собой. Я слышал вздохи, видел покачивания голов и глаза, полные грусти. «Снова льется еврейская кровь, — шептались они. — Как будто Гитлера было мало. Снова кровь, снова убийства. Чего еще миру от нас надо? Шести миллионов мало? Снова евреи должны умирать?» Их боль от новой вспышки насилия в Палестине перевесила ненависть к сионизму; они не обратились в сионизм, они просто притихли. Я радовался в эти недели, что сумел удержать свой гнев.
Семестр я закончил на одни пятерки. Рабби Гершензон тоже поставил мне пятерку, хотя вызвал меня в своем талмудическом семинаре только один раз за все четыре месяца. Я собирался поговорить с ним, пока не начался второй семестр, но в первый же день каникул у отца случился второй инфаркт.
Он упал без чувств на собрании Еврейского национального фонда, на «скорой» был доставлен в Бруклинскую мемориальную больницу и три дня оставался между жизнью и смертью. Я провел это время между бредом и галлюцинациями, и если бы Маня не напоминала мне мягко, но неуклонно, что я должен есть, а то заболею, то, вероятно, просто умер бы с голоду.
Отец стал приходить в себя к началу весеннего семестра, но больше напоминал тень, чем живого человека. Доктор Гроссман объявил мне, что отец должен оставаться в больнице не меньше шести недель, а потом потребуется еще от четырех до шести месяцев полного покоя, прежде чем он сможет вернуться к работе.
Когда семестр начался, моим однокашникам уже было все известно, но их слова сочувствия мало мне помогали. Первый же взгляд на лицо Дэнни помог немного больше. Он прошел мимо меня в коридоре, лицо его было полно боли и сострадания. Мне показалось даже, что сейчас он со мной заговорит, но этого не произошло. Вместо этого он, проходя мимо, исхитрился на мгновение дотронуться до моей руки. Это прикосновение и его взгляд сказали мне то, что он не мог сказать словами. Какая злая и горькая ирония, подумал я, — с моим отцом должен был случиться инфаркт, чтобы между нами с Дэнни снова установился какой-то контакт.
Январь и февраль я прожил один. Маня приходила по утрам и уходила после ужина, и я оставался один дома на всю долгую зимнюю ночь. Мне и раньше случалось оставаться дома одному, но тогда я знал, что отец раньше или позже вернется с очередного собрания и проведет со мной несколько минут, и это скрашивало мое одиночество. Теперь он не ходил на собрания и не заходил в мою комнату, и первые несколько дней тишина в квартире была просто невыносима, я выходил из дома и гулял по улицам холодными и промозглыми зимним вечерами. Наконец от этого начала страдать моя учеба, и мне пришлось взять себя в руки. Начало каждого вечера я проводил в больнице у отца. Он был слаб, с трудом говорил и беспрестанно спрашивал, все ли у меня в порядке. Доктор Гроссман предупредил, чтобы я не утомлял его, так что я старался не затягивать свой визит, шел домой, ужинал и всю ночь занимался.
К тому времени, когда отец провел в больнице три недели, такой распорядок стал повседневной рутиной. Страх, что он умрет, отступил. Оставалось только терпеливо ждать его возвращения домой. И я занимал все свое время учебой.
Особенно я налег на Талмуд. Раньше я занимался Талмудом по субботам и по утрам, перед семинаром. Теперь же я отдавал ему все вечера. Я старался как можно быстрее покончить с предметами из светского курса и возвращался к фрагментам Талмуда, которые мы проходили с рабби Гершензоном. Я прилежно изучал их, запоминал, выискивал различные комментарии — те из них, которых не было в самом Талмуде, я всегда мог найти в отцовой библиотеке — и заучивал их тоже. Пытался предвосхитить каверзные вопросы рабби Гершензона. А затем начал делать то, чего никогда не делал с Талмудом раньше. Выучив текст и комментарии, я перечитывал текст критически. Я проходился по перекрестным ссылкам в поисках параллельных мест и отмечал существующие различия. Я доставал огромные тома Иерусалимского Талмуда из библиотеки отца и сравнивал, как споры комментаторов в нем отличаются от споров комментаторов в Вавилонском Талмуде, которым мы пользовались в колледже. Я работал тщательно и методично, используя все, чему меня научил мой отец, и будучи теперь в состоянии учиться самостоятельно. Теперь, благодаря полученному на занятиях рабби Гершензона навыку медленного последовательного чтения, я мог забираться действительно глубоко. Занимаясь всем этим, я оказался в состоянии предвидеть большинство вопросов рабби Гершензона. И все точнее и точнее мог предположить, когда именно он снова собирается меня вызвать.
Он не спрашивал меня с того раза в начале октября, хотя была уже середина февраля. Благодаря моим ночным штудиям я опережал весь семинар на пять-шесть дней и теперь продирался через самую сложную талмудическую дискуссию, с какой когда-либо сталкивался. Сложность была вызвана не только самим текстом, который, казалось, был полон лакун, но комментариями, которые силились истолковать его. Сам текст состоял из девяти строк. При этом один комментарий занимал две с половиной страницы, другой — четыре. И ни один из них не был до конца ясен. Третий комментарий состоял из шести строк. Он был сжат, емок и прост. Проблема, однако, заключалась в том, что объяснение, похоже, основывалось не на том тексте, который оно объясняло. Последний комментарий старался объединить предыдущие, используя пилпул. Результат был впечатляющим — для тех, кто любил пилпул; но очень сомнительным для всех остальных, для меня в том числе. Ситуация казалась безвыходной.
Чем ближе на занятиях мы подбирались к этому фрагменту, тем больше я уверялся, что рабби Гершензон собирается вызывать меня читать и толковать именно его. Я не понимал, откуда бралась эта уверенность, — я просто знал, и все.