он с трудом мог объясниться, его привычка к громким речам в интимной обстановке казалась смешной и неуместной. Но стоило ему предстать перед большой аудиторией, как вы видели блестящего, красноречивого, уверенного в себе оратора. Однажды я присутствовала на публичном заседании, в Париже, где обсуждался вопрос об антисемитизме и “махновщине”. Меня глубоко поразила тогда удивительная сила перевоплощения, на которую оказался способен этот украинский крестьянин».
И вот следующее, очень точное наблюдение, сделанное этой женщиной, считавшей, что на Махно она смотрела «взглядом со стороны», но взгляд этот, несомненно, был острым и свежим:
«Была еще одна черта в характере Махно, которая, несомненно, являлась причиной его успеха среди народных масс – его невероятная смелость и отвага. Аршинов, несмотря на явно враждебное отношение к Махно, рассказывал, что тот прогуливался под пулями, как под дождем, Аршинов считал такого рода смелость психической аномалией».
Грустная штука: когда Махно перестал быть всесильным батькой, все прилипалы-теоретики отвернулись от него; более того, предали – дядя Волин, распушив по-павлиньи хвост, кинулся ухаживать за его женой, совершенно не страшась молвы и того, что здорово сдавший, исхудавший бывший батька, а ныне инвалид, может дать ему по морде, Аршинов-Марин, в годы гражданской войны уцелевший только потому, что Махно не отпускал его далеко от себя, теперь презрительно выпячивал нижнюю губу и на улице, проходя мимо батьки, даже не поворачивал головы в его сторону…
Да что Аршинов-Марин! Куда более близкий человек, свой же, гуляйпольский, Иван Лепетченко, даже после смерти батьки слал письма в Париж, зазывая бывшего командира Гуляй-Поля на борщ с чесночными пампушками, обещал каждый день ставить ему на стол по крынке свежей сметаны и подавать вареники со свежей вишней по первому же требованию, лишь бы батька приехал к нему… Чекистские начальники переправляли пространные цыдули Лепетченко за кордон, расставляли ловушки, рассчитывая ухватить Махно под микитки, батька размазывал кулаком слезы по исхудавшим щекам, но на соблазн так и не поддался, на Украину не поехал. Не заманили его…
Когда Махно умер, урну с его прахом захоронили, как мы уже знаем, на кладбище Пер-Лашез, в одной стене с восемнадцатью парижскими коммунарами, номер его захоронения – 3934. Надпись более чем скромная: «Нестор Махно». Больше ничего. Еще – портрет. Вдове его Галине Андреевне было в ту пору всего тридцать семь годков… Выглядела же она гораздо моложе своих лет.
Когда в Париж пришли немцы, то они поспешили арестовать ее вместе с дочерью и отправить в Германию на заводы. Рейху нужна была дешевая рабочая сила… Галину Андреевну перебрасывали с одного завода на другой, и так продолжалось до сорок пятого года.
Победе Красной Армии она была рада: наконец-то нашлась сила, которая сломила голову этому чудовищу Гитлеру. Однажды к Галине Андреевне пришли двое, русский и немец, русский довольно дотошно расспрашивал ее то об одном, то о другом, то о третьем, по вопросам чувствовалось, что он многое знает из жизни русской эмиграции, но не все, выяснял, действительно ли она является вдовой Махно, когда же выяснил, то Галину Андреевну пригласили в комендатуру и там заперли в одной из комнат. Утром дали стопку бумаги, ручку и предложили написать все, что она знает об эмигрантах, особое внимание обратить на тех, кто работал против Советского Союза.
Галина Андреевна, сославшись, что со многими эмигрантами она вообще не знакома, отказалась это делать.
В результате она была помещена в лагерь, из лагеря угодила в поезд, который привез ее вместе с дочерью в Киев, там, прямо на перрон, подогнали «черный воронок», украшенный яркой надписью «Хлеб» и тремя нарисованными румяными батонами, и увезли в изолятор.
В начале декабря сорок пятого года ее вызвали к следователю и зачитали решение ОСО – особого совещания. Галину Андреевну на восемь лет отправляли в лагерь, Лену – на пять лет в ссылку.
Лагерь, в который попала Галина Андреевна, находился в Мордовии. Потом она рассказывала, чем там занималась: шила тапочки, клеила коробки. Поскольку находилась она в инвалидной команде, то особо тяжелую работу ей не поручали. Затем перевели на швейную фабрику чистить изделия, потом повысили – сделали контролером в закройном цехе.
Свои восемь лет она отсидела более чем «от звонка до звонка» – пересидела на целых девять месяцев и вышла на волю в День Победы, девятого мая 1954 года.
Она встретилась с Леной, вдвоем они сняли крохотный угол в казахстанском городе Джамбуле, много работали, зарабатывали мало, с трудом сводили концы с концами. Лена часто рассказывала матери про то, как она жила без нее, мать вспоминала о своей жизни в лагере, и обе они плакали.
Жизнь мяла Елену Нестеровну не меньше, чем ее мать. И если матери можно было что-то поставить в вину, то дочери – совершенно ничего, она стала жертвой своего времени.
В письме от двадцать пятого апреля 1950 года она писала матери (мелким-мелким почерком, явно сберегала дорогую тетрадочную бумагу, это была та пора, когда школьники, например, использовали вместо тетрадок старые выцветшие газеты), что последние два года у нее складывались следующим образом: в сорок восьмом году она поступила на один месяц работать буфетчицей в райпотребсоюз – там же, в Джамбульской области, на станции Луговая, куда была выслана, потом столовую закрыли, и она вновь оказалась без работы, потом заболела тифом и долго лежала в больнице, подкармливал ее незнакомый человек, сапожник… Когда она вышла из больницы, то узнала, что сапожник распродал ее вещи…
После больницы, в которой лечили, видать, кое-как, для отвода глаз, у дочери Махно было осложнение на печень и уши.
В октябре сорок восьмого года она поступила работать посудомойкой в железнодорожный ресторан. Работала сутки, двое отдыхала, в декабре была уволена, администратор, отводя глаза в сторону и подергивая нашлепкой прямоугольных, как у Берии, усов, сообщил ей, что произошло сокращение штатов. Елена Нестеровна поступила работать в ОРС – отдел рабочего снабжения, также посудомойкой, но в марте вновь была уволена. На руки ей даже никаких документов не выдали, показали лишь на дверь: иди, мол, и больше не приходи.
Осталась она на улице, раздетая, босая, без денег и еды. Хорошо, что одна сердобольная врачиха подобрала ее, определила к себе в дом нянчиться с маленькой дочкой. Там Елена Нестеровна продержалась до лета сорок девятого года.
В мае сорок девятого она поступила работать на сырзавод. Для начала на один месяц, а потом – как получится. Работа была тяжелая, вечером отнимались ноги и руки. Лена плакала от усталости, но держалась.
Ее оставили работать на сырзаводе, но через три месяца пришла новая беда: сырзавод разделили, и Лене Михненко пришлось вместе со скотом откочевать в горы за