попытался поднять его на руки, чтобы нести в соседний дом к вышедшей женщине.
— Не говорите ничего маме, дяденька! Не говорите только ничего маме, а то бедная мамочка с ума сойдет, я шибенник, шибенник, мучитель... Ой, больно!...
Мальчик умер на руках Анатолия. Анатолий поднял его.
Какой-то благолепный старик с окладистой бородой и в осеннем пальто, скорей всего из поселковых домовладельцев, подошел к нему, чтобы помочь внести мальчика. Но ему пришлось только беспомощно семенить за Анатолием, да посылать по адресу казаков разозлившие вдруг Анатолия ругательства в то время, когда последний понес, словно родное, легкое тельце мальчика в своих объятиях.
— Надо протестовать, — кипятился старик. — Надо все обстоятельства описать и обо всем, что делают эти душегубы, самому его величеству донести. Вы думаете это пройдет так, если его величество узнает все? — заключил свои бранные выкрики старик.
Анатолий нетерпимо посмотрел на него и топнул ногой
— Идите вы, лижите пятки его величеству, если думаете, что он не знает всех этих штук. Живет человек, постареет, а дури не только не оставит, а еще другим голову забивает его величеством. Палач — ваш «его величество»!
Сдав трупик в хате семье драгиля, проживающего во дворике, где недавно ломали забор, и предоставив остальные хлопоты смятенному населению ближайших кварталов, Анатолий пошел в город, чтобы одному пережить и передумать то, чему он был сейчас свидетелем и в чем сам принимал непосредственное участие. Несмотря на свою усталость, овладевшую им и от напряженного состояния, в котором он провел весь этот день, и от того, что все время он был на ногах, — он быстро прошел узенькие улички Затемерницкого поселка, миновал железнодорожный забор, пересек линию, речку и вошел в город. Здесь, под гул кончающегося городского дня, его как-то еще глубже захватили мысли о расправе.
Наступал вечер. Ноябрьский холод заставил его спрятать руки в рукава пальто. Тяжелые полы пальто со сбившейся ватой хлопали его по ногам и мешали свободно шагать, но он ничего не замечал и думал свои думы — думы тронутого могучим движением жизни пролетария.
— «Написать его величеству», — мысленно возмущался он стариком, высказавшим ему свое патриархально-наивное предложение. — Сто миллионов дураков верят этому величеству, думают, что какой-то выродок будет о них думать. Сто миллионов всероссийских пантюх!
Анатолий высунул из рукавов руку, намереваясь сжать ее в кулак, опять засунул, прибавил шагу и выпрямился на ходу, поведя головой, как-будто ему было мало воздуха.
Он вспомнил, как и сам еще недавно верил во все то, во что верит большинство рабочих, крестьян и всей бедноты в России.
Пропаганда Матвея и чтение литературы, которую Анатолий получал от своего друга и от Ильи, разъяснили ему многое и сделали его социалистом. Он стал не понимать и ненавидеть всех, кто не принадлежал к рабочему классу или не боролся в его рядах.
И теперь, когда Анатолий, немного перегнувшись корпусом вперед, безотчетно шагал по улице, не замечая ничего вокруг, он с возмущением и горечью думал о том, как неотзывчива масса рабочих и бедноты на призывы к борьбе.
— Эх, если бы все думали, как Ставский, или были как Матвей, — нашли бы они виноватых в своих мучениях!
Но о том, что все поймут гнет богачей, Анатолий пока не мог даже мечтать. До этого еще было далеко-далеко...
— Эх, поскорей бы хоть самому знать побольше, да научить других. Только за границей рабочие и добились кое-чего, а когда же у нас будет организация?
Мысли о будущем внесли мир в настроение молодого рабочего и он постепенно становился спокойней. Он мог, наконец, итти домой и ждать новых событий.
Утром в верхней части поселка казаков оказалось еще больше, чем накануне. Собраться удалось теперь только на дворе, в мастерских. Но собралось не более тысячи человек. Кроме мастерских никто уже не бастовал. О тихорецкой стачке стало известно, что там также кончилось дело расстрелом... Рабочие были подавлены этим известием. С другой стороны, не являлись и вожаки, то ли арестованные, то ли скрывшиеся со вчерашнего дня.
Сабинин, кузнецы Соколов и Зинченко, инструментальщики Калашников и Бут, еще несколько сознательных рабочих напрасно вели разговор в группах товарищей о необходимости продолжать стачку: спаять забастовавших было некому. Стачечный комитет и то был не весь налицо.
В это время явился начальник мастерских.
— Господа! — обратился он уверенно к рабочим. — Ваши требования ведь удовлетворены: Голоцюцкий и Полубояринов удалены и больше служить не будут. Надбавка почти полная дается. О девятичасовом рабочем дне вопрос будет рассмотрен в правлении. На постройку столовой средства уже отпущены. Чего же вам еще надо?
Да, все это было правда. Почти все требования рабочих удовлетворялись. Но, несмотря на это, все чувствовали, что стачка сорвана, что они, рабочие мастерских, сделавшиеся за три недели борьбы центром внимания всей пролетарской России, оказались поруганными. Возвращаться было стыдно...
Почему?
Все чувствовали, что большинство стало бы на работу, если бы даже ни одно требование не было удовлетворено. При этих условиях достижения стачки были не победой, а подачкой хозяина. Еще одна обида рабочим.
Но что же было делать? — Нет организации, снята голова, блокированы войском самые квартиры рабочих, сломлена воля.
— Ну так как же, идемте, старички? — спрашивает Осадчий выслушавших начальника рабочих.
— Идемте! — раздается несколько голосов.
Никто, однако, не трогается с места.
Показывается в толпе привлекающий внимание могучий по встрепанной бушующей внешности Моргай.
Несколько человек с ним о чем-то спорят, но он еще больше поднимает торжествующий буйный голос:
— А что ты мне сделаешь? — Что я неправду говорю, что ли? Они наделали делов-то, а теперь ушли, а мы еще будем о чем-то думать! Итти надо!
— Зась*), Моргай! — кричит повелительно Качемов и хватает его за руку, чтобы уговорить. Остальные молчат.
Но вот от толпы отделяется переминающийся Цесарка. Он делает два шага вперед:
— Идемте, товарищи! — надтреснутым голосом зовет он.
— Идемте! — решительней уже говорит Осадчий, тоже выходя к нему.
И вся толпа хлынула в ворота. Через пять минут загудел гудок. Стачка кончилась, начиналась работа.
В этот день Анатолий пошел в «Донскую Речь» к Локкерману, единственному интеллигенту, которого он знал как связанного с комитетом, и со слезами на глазах просил привлечь его к отмщению за разгром стачки. Он потребовал введения в кружок его и ряда других товарищей.
Локкерман обещал.
* Означает - "Молчи!"
XI. ПРОБА