благозвучным голосом произносил молитву, и в образа, сиявшие перед ними в лучах огней, и во всякий предмет, попадавшийся под глаза. Но всё окружающее их плавало как бы в тумане, сливалось для них в одно чувство духовного смятения и трепетного ожидания неведомого и невидимого, что они ждут с мгновения на мгновение...
Княжне казалось смутно, что всё кругом неё ещё не то, всё идёт не так, как она думала и ожидала, а вот скоро, сейчас начнётся... А это, пока — всё ещё не то...
На душе Бориса было сначала отчасти то же чувство, но затем глянув случайно в лицо Хрущёва, стоявшего около него — он несколько смутился на иной лад.
Хрущёв, всё время хлопотавший, выходивший из церкви к бричке, чтобы взять запасённые кольца, свечи, даже коврик, а затем входивший два раза в алтарь, вообще распоряжавшийся, — теперь был озабочен и даже видимо встревожен. Он, глянув в лицо Бориса, спокойно стоявшего перед налоем, не мог скрыть своего волненья.
Борщёв заметил беспокойство Хрущёва, но не мог, конечно, понять, что это значит. Случиться нового ничего не могло. Борщёв приписал тревогу на лице друга — нравственному волненью от совершавшегося пред ним обряда.
"Он больше нас растревожился!" — подумал Борис и мысленно был благодарен другу за это сочувствие.
А Хрущёв опасался иного, хотя сам вполне не знал чего именно. Но опасаться было возможно!
Когда он выходил из церкви к бричке, то нашёл около неё двух крестьян, беседовавших с Ахметом. Они говорили ему, что у них на дворе такая ж тройка стоит с вечера. Барин приезжий из Москвы. А куда сам девался, неведомо. Его и не видал никто.
— Проезжий! — сказал Ахмет, уже при Хрущёве.
— Вестимо. Да у нас они не часто. Мы ведь не на дороге.
На вопрос Хрущёва, о чём они беседуют, вызванный подозреньем и смущеньем его — Ахмет махнул рукой.
— Так. Болтаем тут вот. У них проезжий остановился. Сказывают, кони уж очень хороши.
— Кони ничего, — сказал один мужик. — Кони, как кони. Я не про то!.. Вестимо, барские кони. А я про то вот, удивительно, что он в эфту пору...
— Полно лясы-то точить... — прервал Ахмет. — А нам-то что до ваших проезжих. У нас своё дело. Шли бы спать! Чего сюда прилезли горлодёры. А то в кабак бы шли... Полуночники!
Хрущёв понял что "что-то" есть новое... Село действительно стояло в стороне от большой дороги и присутствие тройки из Москвы, в полночь, одновременно с ними — могло смутить его.
— Сколько проезжих? — спросил он у мужиков.
— Сказывает Федосья — один.
— Вы видели его?
— Мы никого не видали. Федосья видела. К нам токмо средь ночи кони въехали с тарантасом, что у нас двор самый просторный.
— Может проезжих-то и четверо, пятеро? — проговорил Хрущёв тревожно.
— Баяла Федосья — один барин. А може и пятеро.
— Да где они?
— А кто ж его знает. Кучер токмо ругается, а ничего не сказывает. Сказывает, полтину дадут за постой. А нам Что ж?.. Пущай его.
Хрущёв, смущённый, вернулся в церковь, прошёл в алтарь и, передав священнику свечи и кольца, остановился с боку, думая и соображая, есть ли причины опасаться каких-то проезжих в селе, или, вернее назвать — приезжих. Оглядываясь полусознательно вокруг себя, Хрущёв заметил сбоку алтаря, прямо за северными дверями, углубление, забранное досками, оклеенное и с дверцей. За этой перегородкой, очевидно, была убогая ризница сельского попа. Ему, Бог весть почему, даже впоследствии он не мог отдать себе отчёта в этом движении, захотелось видеть эту ризницу, взглянуть за эту перегородку. И это было не пустое праздное любопытство, а что-то другое.
"Что ж? Пятеро проезжих что ли там спрятались? — поднял он сам себя на смех. — Вот сейчас выскочат оттуда князь, Каменский и дворня, или солдаты. И будет битва..."
Когда священник вышел из алтаря, Хрущёв быстро подошёл к перегородке и потянул маленькую дверцу за ручку. Она была заперта и заперта на крючок изнутри. Он ясно слышал и ощущал, как крючок прыгает и держит дверцу. Малейшего усилия было достаточно, чтобы сорвать всё, даже расщепать дряблую дверцу, сколоченную из тонких дощечек, чуть не из драни. Но он этого не сделал и смущённый вышел из алтаря.
Он пересчитал всех, кто вошёл в храм вместе с ним. Все были на лицо. С тех пор никто не входил вновь; он же сам дальше паперти и брички не отдалялся. Стало быть те, кто там запёрся, были там заперты в тёмной церкви до их приезда.
— Всё глупости! — пробурчал Хрущёв сам себе. — Глупости, а на дело очень похожие. Ну Что ж? Что ж я-то сделаю? Спросить священника? Зачем? Что проку?..
Он подумал:
"Если ихний какой? Глупость только и срамная робость для дворянина. Пуганая ворона куста испугалась, или на, воре и шапка горит. Если там враг — если там они... Тогда Что ж пользы. Уж коли тут, так венцу не бывать... Ведь не сражаться же с родителем на кулачках. Венчаться и драться вместе нельзя. По всему вероятию, драться не будем и венчаться не будем».
И Хрущёв, совершенно смущённый, как потерянный, вернулся и стал близ Бориса и Анюты. За всю свою жизнь, он не был настолько смущён и встревожен! Всё он предвидел, казалось. Но всё им предвиденное и ожидаемое, всё, чего он опасался, — должно было случиться или в доме, или на дворе князя, при побеге дочери, или после венчанья в доме Основской. Но в селе, здесь, в церкви, во время начавшегося обряда — он ничего не ожидал заранее. Такого и на ум не приходило!
Хрущёву то казалось, что он с ума спятил в своих вечных подозреньях, то он снова принимался ждать с минуты на минуту — срамной сцены, чуть не свалки в церкви, увоза княжны домой, их ареста...
А обряд венчанья подвигался вперёд.
Наконец надели венцы на обоих. Вот повели в первый раз вокруг налоя.
Княжна идёт, румяная от волнения и красивая, глаза её искрятся на всё, горят ярче свечей, чудно освещая её воодушевлённое счастьем лицо... Борис идёт смущённый важностью минуты, но своими помыслами далёк теперь от страха чего-либо мирского. Но вот он взглянул, проходя, в лицо друга и легко смутился кажется иным. Тем же чувством, что и Хрущёв, — простой робостью, простым беспокойством блеснул