просто.
— А что потом?
Эннис переворачивается на спину, смотрит в потолок.
— Сирша ее зовут, — говорит он. — В тридцать шесть лет ей поставили диагноз: болезнь Гентингтона.
Эннис смотрит на меня и будто бы подается вперед, чтобы утешить меня в моем потрясении и печали, и я ценю его щедрость.
— Она съедает человека. Сирша быстро сдавала и решила, что я должен ее покинуть.
— Почему?
— Потому что у нее в голове было такое особое священное место для нас двоих, она не хотела, чтобы это разрушилось. Не хотела, чтобы я видел ее… сдавшей. Думаю, тут речь о чувстве собственного достоинства. И о том, чтобы наше прошлое осталось нетронутым. Она хотела, чтобы я вернулся в море, чтобы хотя бы один из нас жил дальше.
— И ты вернулся?
— Ненадолго. — Я вижу, как он преодолевает нежелание говорить. Трясет головой. — Я не хотел уходить. Упирался, как мог. Но, наверное, не мог иначе. А она только этого от меня и хотела. Вылечить ее я не мог, дать ей мне больше нечего… Детей она мне не доверила, чтобы я был с ними все время; решила, лучше дать мне свободу, а их отправить к своим родителям.
— И когда она…
— Она еще жива.
Я медленно судорожно выдыхаю:
— Не понимаю.
Эннис поднимается. Во внезапности этого движения читается агрессия.
— Она меня умоляла. Умоляла уйти.
На миг это делается невыносимым. Сердце во мне расколото пополам.
— Ты что вообще здесь делаешь, Эннис? — спрашиваю я. — Ты бросил умирающую жену и собственных детей и поперся с какой-то идиоткой хрен знает куда!
Он отворачивается:
— Ребятишкам-то без меня лучше. Не нужен им сумасшедший папаша.
— Чушь. Ты должен вернуться, — говорю я. — Вернуться к семье. Ты не понимаешь, как это важно — быть с ней рядом, когда она будет умирать, держать ее за руку. А когда ее не станет, ты будешь нужен детям.
— Фрэнни…
Я выхожу из каюты. Пытаюсь удержать снаружи то, что снова заползает внутрь.
Мошки пляшут в лучах фар.
К штурвалу, потом на корму и — ох. Вокруг плавают айсберги, тут же — море из голубого хрусталя и бескрайние небеса снега. Неужели подобная красота все еще существует? Как она избегла нашего разрушительного действия?
В жизни не вдыхала такого чистого воздуха. И все же.
Мешок с футбольной формой у меня в руке.
Босые ноги на снегу.
Запах крови в ноздрях.
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.
ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД
Предсказуемо, что решение я приняла именно в тот вечер, после отмечания второго дня рождения чужого ребенка. Я весь вечер смотрела, как мой муж играет с детьми, вытирает им рты, перемазанные тортом, целует перед сном, когда после захода солнца родители уводят их спать и начинается взрослый праздник. Давняя коллега Найла по Национальному университету, Шэннон, устроила это празднество ради своего малыша, и для меня оно выглядит едва ли не как вручение «Оскара»: фонтаны шампанского, плавучие огни, гости в костюмах и при галстуках. Понятия не имею, откуда у нее столько денег, на университетскую зарплату так явно не разгуляешься. Возможно, наследственные, как и у Найла. В любом случае, мне противно подобное расточительство.
После ухода детей я вдруг ощущаю усталость, и Найл, видимо, тоже; через некоторое время мы сидим у задней двери, несмотря на мороз, и передаем друг другу бутылку «Дом Периньон», которую умыкнули с кухни. Шэннон пришла бы в ужас, увидев, что мы пьем ее шампанское не из высоких бокалов.
— Помнишь наше первое Рождество? — спрашивает он.
Я улыбаюсь:
— В том коттедже.
— Ты сказала, что хочешь его купить и жить там.
— Я и сейчас хочу.
— А ты не думаешь, что мы бы перелаялись, если бы жили там только вдвоем?
— Нет, — отвечаю я, и он улыбается, как будто ответ правильный.
— Домой не хочешь? — спрашивает Найл. — Всех интересных людей на этом торжестве насильно отправили спать.
«Я хочу, чтобы у нас был еще один ребенок», — почти что произношу я, однако осекаюсь.
— Да, пожалуй. А то Шэн притащит кокаин и вообще слетит с катушек.
— Она этим, кажется, больше не балуется, — замечает Найл, отхлебнув. — С тех пор, как малыш родился.
— А, ну конечно. — Понятное дело. — Она, кстати, в хорошей форме. Хамит всем напропалую.
— Бен мне сказал, что ему снятся кошмары о том, как она заглатывает его целиком.
Мы смеемся, потому что это слишком просто себе представить: муж Шэннон, Бен, похоже, боится ее до полусмерти. Тут я замечаю, что делает Найл, и роту меня открывается сам собой:
— Ты что, курить будешь? Найл ухмыляется и кивает.
— Зачем?
— А холодно.
— При чем здесь температура?
— Ни при чем. Просто предлог.
Я смотрю на него в золотистом свете обогревателя.
— Я устал бороться, — говорит он и глубоко затягивается. — Ничем, похоже, ничему не поможешь.
Я выдыхаю:
— Не надо, милый. Не сдавайся.
Ему сейчас очень даже есть о чем печалиться.
Он решил уйти из 388, потому что сердце его разбито, он не в состоянии это больше выносить, — я знаю, что он не добился и половины того, чего хотел. Сбережения наши закончились, то есть обоим придется искать работу. А еще мы сегодня встречались с его матерью, которая холодностью обращения со мной могла поспорить с засыпанным снегом задним двором, в котором мы сидели. Я к этому привыкла за долгие годы, но Найла воротит от ее неизменного высокомерия, ее нежелания признавать, что она ошиблась, когда сказала, что брак наш не продержится и года. Не знаю, почему ему так важна собственная правота, однако важна.
Плюс. Есть еще и Ирис. Это наше непреходящее горе.
— Кури, если иначе никак, — говорю я. — Но не сдавайся и не жди от меня поцелуя.
Он улыбается:
— Я готов часик потерпеть.
Я поднимаю брови.
Налетает порыв холодного ветра, пробирает насквозь, унося все тепло от обогревателя. Внезапно делается темнее, холоднее. Я дотягиваюсь до руки Найла и стискиваю ее: на меня вдруг наплывают недобрые предчувствия.
— Все хорошо, милая? — спрашивает он тихо, тушит сигарету и идет разбираться с обогревателем. А я льну к нему, не отхожу ни на шаг, он снова опускается на стул, берет за руку. — Фрэнни?
— Ничего. — Я качаю головой. — Просто… посиди минутку.
Он остается, мы сидим тихо и неподвижно, пока чувство это не проходит сквозь меня, неведомое и несокрушимое.
Найл выпил, помимо шампанского, порций пять виски, а я всего три, так что вести машину, видимо, мне. Он бросает мне ключи, я их роняю, смеюсь, глядя в его обескураженное лицо.
— Я тебе никогда