биологом?), где Ольга была в обществе своего научного руководителя. Можно предположить, что фамилию Битова в этой компании уже слышали.
Спустя годы Ольга напишет об Андрее: «Битов – это слово. Стать словом – для писателя высшее достижение. Понять, как это делается, как возникает в массовом сознании эта вакансия – сложно, да и нет необходимости разжевывать – и так ясно, кто слово, а кто нет… Можно даже представить себе такую детско-юношескую игру – определять, кто слово, а кто нет. Попробуйте поиграть. Очень увлекательно. Пушкин, Гоголь, Чехов, Блок, Мандельштам, Пастернак, Есенин, Маяковский… Даже неразбериха с Толстыми не помешала Толстому-слову – если говорят просто Толстой, а не Алексей Константинович или, не дай бог, Алексей – всем ясно, что речь идет о Льве Толстом…Недаром раньше, давно, многие брали псевдоним – чувствовали, что Горенко или Голиков могут разве что в местную газету заметки писать, а не очаровывать или пугать одной только фамилией… Ах, Битов! С тобой бы поиграть в эту игру! Уверена, ты бы увлекся».
И Битов увлекся… Москвой, потому что ей невозможно не увлечься.
О непростых взаимоотношениях ленинградцев (питерцев) и москвичей известно давно, этой неприязни, порой имеющей черты жеманной игры в неприязнь, не один десяток лет.
Как тут не вспомнить слова Лермонтова из поэмы «Сашка»:
Герой наш был москвич, и потому
Я враг Неве и невскому туману.
Там (я весь мир в свидетели возьму)
Веселье вредно русскому карману,
Занятья вредны русскому уму.
Там жизнь грязна, пуста и молчалива,
Как плоский берег Финского залива.
Москва – не то: покуда я живу,
Клянусь, друзья, не разлюбить Москву.
Там я впервые в дни надежд и счастья
Был болен от любви и любострастья.
Или вот такие строки Иосифа Александровича Бродского:
Я выпил газированной воды
Под башней Белорусского вокзала
И оглянулся, думая, куды
Отсюда бросить кости. Вылезала
из-за домов набрякшая листва.
Из метрополитеновского горла
Сквозь турникеты масса естества,
Как черный фарш из мясорубки, перла.
Чугунного Максимыча спина
Маячила, жужжало мото-вело,
Неслись такси, грузинская шпана,
Вцепившись в розы, бешено ревела.
Из-за угла несло нашатырем,
Лаврентием и средствами от зуда.
И я был чужд себе и четырем
возможным направлениям отсюда…
Это стихотворение было написано в 1968 году. Тогда же в Москве Андрей проходил первые уроки постижения столичной «планиды», как некогда говорил Чехов.
Битов вспоминал: «Ленинградец отражался в Москве как провинциал, как чучмек. «Великий город с областной судьбой» приобретал если не национальные, то фольклорные черты. Паустовский докладывал своему литсекретарю: “Приходил Битов и с пирогом и рукописью”… В первый раз я попал в Москву в 23 года, с первой женой, соответственно, на площадь Трех вокзалов. Площадь тогда была разворочена… Первое, что я помню, – это мое брезгливое ощущение, именно питерское ощущение: не то, не то, не то… Многое в Москве меня раздражало, и только на Бульварном кольце глаза отдыхали и сердце оттаивало. В молодости по нему я мог бродить часами… Вообще-то про Москву писать я никогда не осмеливался. Хотя в книге “Человек в пейзаже” у меня слегка задето Коломенское».
Читаем: «Это место мне явно не принадлежало. Я его не назову. Анонимность будет моим оправданием… Оно было внезапным это место. Или стало внезапным… на пределе города, когда шоссе уже окончательно ныряло в не столь освоенное пространство России, надо свернуть налево, и усыпленное однообразием дороги сознание оказывается совершенно не готово к восприятию… Во-первых, холмы, во-вторых, деревья… тут по холму змеей побежит белокаменная стена некоего кремля, и вы упретесь наконец в неправдоподобно прочные и толстые его ворота, а там на территории, все другое: ровные газоны, старые деревья, храм божий… Музей и заповедник, воронье счастье… Постепенно вы минуете уже окончательно отреставрированную и отрепетированную часть заповедника, все чаще станете наталкиваться на кучи строительных материалов и мусора с видом на удивительную колокольню, шедевр русской готики… Здесь увидел я наконец-то пробивший свалку, непристойно торчащий красный петров крест. Как ужас детства пронес я его – он оказался потом всего лишь растением… он рос для меня в сорок четвертом году за пищеблоком первого пионерлагеря».
Почему именно в Москве, в средневековом Коломенском Андрею вспомнилось его постблокадное детство? Привиделся цветок под названием петров крест, он же потаённица, он же царь-трава, произросший на задах лагерной столовки в Зеленогорске. Да потому что детство – это и есть средневековье человека, когда бесстыдство еще не является пороком, отсутствие навыка не есть глупость, а простодушие суть блаженство неведения, что ушедшего никогда не вернуть.
Прожив в Москве более тридцати лет, в начале 2000-х, Битов заметил, что разница двух столичных городов заключается в первую очередь в том, что они существуют в разных эпохах, в разных временных пластах – Петербург в XIX веке, а Москва в XVII столетии. Это изначальная архетипическая разность смыслов, которые просто глупо сопоставлять, просто невозможно сопоставлять, их можно только принимать и синтезировать – «Я всегда стремился жить в Москве XVII века и добился своего. По крайней мере живу именно с таким мироощущением» (А. Г. Битов).
* * *
Так и уснул в машине на спине перед нависающим над ним двенадцатиэтажным панельным гигантом. Битову продолжает снится, хотя это бывает редко – развитие сновидения после кратковременного пробуждения, – как он идет по Яузскому бульвару, минует Хитровку и выходит к Чистым прудам. Долго блуждает тут по переулкам – Сверчкову, Потаповскому, Кривоколенному – и наконец выбирается к памятнику Грибоедову.
Замирает перед ним – вот уж никак не ожидал, что «Путешествие в Арзрум» получит такое неожиданное продолжение в самом центре Москвы (скорее всего, Бродским навеяло).
Здесь дворник-татарин меланхолично метет палую листву вокруг гранитного постамента.
– Скажи-ка, братец, а кому это памятник? – изображая невежество, вопрошает автор.
– Грибоеду, – вздрагивает уборщик. – Как же это вы не знаете? – в его вопросе звучит укоризна.
– Да вот не знаю… и кто ж он таков, этот твой Грибоед?
– Литератор, – звучит в ответ, – стихи писал.
– Стихи? И какие же?
Нисколько не растерявшись от подобного вопроса, заданного сочинителем не без провокативности, надо думать, дворник кладет метлу на откос зеркально отполированного гранита, в котором отражается гордый профиль Александра Сергеевича, и начинает читать:
Любви, надежды, тихой славы
Недолго нежил нас обман,
Исчезли юные забавы,
Как сон, как утренний туман;
Но в нас горит еще желанье,
Под гнетом власти роковой