моей станешь до времени, – задыхался, но упреждал. Боялся, что уйдет, но и силой удерживать не хотел.
– Куда мне идти… не хочу я… – шептала жарко в губы его жадные, обнимала нежно, льнула телом гибким, тем горячила кровь и без того огневую.
Он ответ ее принял, как песнь райскую. Смахнул с плеч боярышни шубку богатую, уронил на пол, а уж потом дернул ворот расшитого летника, да и прижался губами горячими к белой шее. Она вздохнула счастливо, позволила целовать, да и сама целовала.
И ведь знал, что творит нелепие, бесчестит Рябинку свою, но пойди, остановись, коли откликается на ласку так жарко. Себя удержать не смог, ухнул в омут сладкий, напоследок разумев, что никогда еще не был так нетерпелив, так жаден до любви.
Руки-то крепкие, голова дурная: располовинил летник нарядный, развалил на две части, да кинул на пол, будто хлам ненужный. А уж потом сделал то, то чем думалось едва ли не с первой встречи с окаянной боярышней: ухватил за плечи повернул к себе спиной и ткнулся носом в шею под косой. Вдыхал запах дурманящий, с ума сходил и ее за собой тянул. Целовал жарко шею тонкую, едва не кусал, а Елена откликалась тихим стоном, гнулась послушно в его руках, что рябиновая веточка.
Взялся за ворот рубахи нательной, спустил с белых плеч и замер: спина-то тонкая, нежная. Враз припомнил слова Савки, взъярился, разумея, что чужие глаза смотрели на эту красу, ласкали взором то, что считал он своим и ничьим более. Опомнился, зная, что девушка в его руках:
– Елена, не бойся. Не бойся ничего, – утешал, просил тихим тряским голосом.
Она обернулась, стряхнула с себя рубаху и шагнула ближе, коснулась белой грудью кафтана:
– Не боюсь, Влас. Верю тебе.
Взор такой, что вовек не забудешь: полыхала синь глубокая, жгла любовью нетерпеливой. Кожа белая слепила, нагота разума лишала. А промеж того и смелость ее дурманила сладким хмелем, подстегивала крепенько.
Подхватил на руки девушку и к лавке ринулся, знал уж, что отказа не будет, да сам молился, чтоб все это сном не обернулось. А уж потом все и сразу: и дурость любовная, и шепот заполошный и поцелуи смелые, крепкие.
Себя сдерживал, уговаривал не кидаться волком голодным на желанную, боялся обидеть больно, хотел, чтоб помнила любовь его радостно, и свою не опасалась дарить в ответ. Она и дарила! Щедро, без удержу! И стон свой протяжный отдала ему, да такой сладкий, что Власий и сам взвыл, рухнул без сил на грудь высокую, чуял, что смерть близко ходит, но к себе покамест не зовёт.
Малое время спустя, услышал всхлип, да подскочил:
– Рябинка, что? Больно? – сунулся целовать, утешать, а уж потом понял – слезы-то отрадные.
– Уж и поплакать нельзя, – ворчала, но будто ласкала. Протянула руку белую, прижала ладошку к его щеке.
Власий – чумной от любви – ткнулся в ту ладонь, как щенок слепой, поцеловал в серединку: уж очень душистая рука-то была, горько-сладкая, как та ягода, тронутая морозцем.
– Влас, опять ругать меня станешь? – шептала тихонько.
– За что? За что ругать, любая? – целовал щеки теплые.
– Все у меня не как у людей. Ведь согрешила, себя уронила. До свадьбы-то всего ничего, а я вот она, бесстыжая, – сокрушалась, но как-то уж очень улыбчиво.
Власий провел большой ладонью по гибкому телу, порадовал лаской и себя, и ее, да и ответил:
– В таком разе, я тоже нелюдь. Ты уж прими меня, каким есть, и сама греши почаще.
Она и прыснула смешком легким, а он за ней. И ведь миг-то сердечный был, сокровенный, а Власий засчастливился и запомнил тот хохот в темном душистом предбаннике едва ли не крепче, чем пламя любовное.
Утресь, когда уж оконце едва просветлело, очнулся, глаза открыл. Елена спала безмятежно на его плече: рукой обняла, косами смоляными обвила. Влас и заулыбался. Полюбовался на плечи гладкие, хотел уж будить поцелуем, да вспомнил, что свадьба нынче.
– Проснись, – шептал на ухо тихо. – Проснись, невеста, инако венчание свое пропустишь.
Она глаза приоткрыла, улыбнулась сонно, приветила боярича: погладила ладошкой по груди. А уж потом и подскочила:
– Ты чего тут разлегся?! – ругалась, а глаза напуганные. – Уходи сей миг! Не ровен час увидят! Батюшки, светло уж! – взвилась с лавки, принялась рубаху на себя вздевать. – Иди отсель, медведина!
– Вон как! – сам соскочил, за порты взялся, все пытался сапоги нашарить. – Поутру медведина, значит? Ночью-то Власушка был!
А она подталкивала кулачком в спину, к двери гнала. Пришлось бежать, а как инако? Едва успел заскочить за сугроб, как на крыльце появилась Ольга с узелочком в руке: огляделась вокруг, а уж потом сошла с приступок и зашагала быстро к баньке.
Глава 33
Олюшка спешила к баньке, хотела обмыться перед долгим и счастливым деньком: свадьба у посестры, хучь и простая, но отрадная. Несла с собой узелочек с чистым. Там уж и летник, подаренный Еленкой, и рубаха новая шитая-расписная. Оле страсть как хотелось быть красивой! Чай, Павлуша тоже на венчание придет, а как не покрасоваться перед женихом? Как не порадовать его и себя?
Знала девушка, что нынче последний день ее опричь посестры, но грусти себе не позволила. Вечор долго сидела с боярышней в обнимку, все говорила, говорила, а потом и плакала, надрывала сердце близкой разлукой. Елена утешала, обещалась, что видеться будут частенько. Тем и уговорила Олюшку, успокоила, а ужо потом и к братцу пошла. Вернулась по темени вся заплаканная и будто поникшая. Оля кинулась было утешать, а боярышня лишь рукой махнула, да кинула слова странные:
– Погоди прощаться до времени. – Отвернулась, ушла к себе в ложницу и уж до утра не показывалась.
Оля улыбалась занимающемуся ясному дню, едва не пела. С того и шаг был легкий, да и снег хрусткий под сапожками веселил. Добежала быстро и пожалела о том: утро-то красивенькое, чего ж не побегаться? Толкнула дверцу, ступила в предбанник и увидела Елену. Испугалась так, будто зверя узрела диковинного!
– Свят, свят! – Ольга узелочек из