Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 89
Давно это было.
Что помню из самого старого? Помню князя Кугушева: я совсем маленький был. Двор лежал белый от снега и вдруг сделался черен от лошадей и нукеров. Кугуш в черной шубе. Холод, стужа зимняя, даже снег от мороза перестал падать, а он без шапки. Слезает с высокого гнедого жеребца, тот трясет длинной головой, пена серыми хлопьями через мундштук на проколотый конскими копытами твердый снег.
Кугуш кричит, путает русские слова с татарскими:
– Таисия! Таисия-матушка, подарил, подарил сезнең җир… землю свою под пустынь. Обитель будут строить. Сез кушканча – как велела. Благослови! Отпусти… җибәр, җибәр…
И в снег на колени. Мать на пороге, крыльцо засыпано ночной поземкой, детские следы, словно маленькие лодочки. Мать – в теплом пушистом платке, и вдруг сняла, сбросила на землю – стоит простоволосая. Я в крытом уделе играю с собаками, рядом Турташевых старшая девочка – Эряня. За мною присматривает.
Мать подняла руки и хрипло, утренним рассветным голосом:
– Стужа, стужа, ночь, неявье,
– Отступи от Кугуша…
Мы с Эряней – звонко, слышно:
– Лес и степь, река, потравье,
– В путь, свободная душа.
Откуда мы, маленькие, слова знали? Раньше никогда не читали. Оттуда же, откуда и всё.
Князь к ночи помер, как и просил.
Более всего мои музыкальные уроки нравились Тишке. Учительница приходила три раза в неделю: старая немка Луиза Генриховна, настоящая – из Лейпцига. Она появилась в нашем крае по приглашению богатого купца Райнерта – из немцев, расселенных Екатериной II в Нижнем Поволжье. Луиза Генриховна выучила райнертовских дочек казаться немками, девочки пошли замуж, она же задержалась в России на следующие сорок лет.
Отец, в ту пору губернский доктор, нанял Луизу Генриховну для уроков музыки, только к чему мне музыка? Звук рождается и тут же умирает, оставляя в тебе лишь зыбкое воспоминание о вибрации. Мы и сами жили, словно эти звуки, только выбирали, как зазвучать в следующий раз – после воскрешения. А как зазвучать следующий раз той же мелодии, выбирает музыкант. Оттого музыка казалась мне вторичной: я был и звук, и инструмент, и музыкант. Что могла добавить к этому чужая музыка?
Тишка музыку любил и жалел, что родители мои, хоть и проходили по дворянскому сословию, не держали крепостной театр с оркестром, как многие в уезде.
Тишка – дворовой мальчик, купленный матерью у Корниловых, задержался у нас недолго: стал замечать, что я не расту. Он-то рос.
Я любил жизнь в городе. Высокий просторный безалаберно построенный дом с окнами на тихую ленивую Тёшу, сад с яблонями и липами, хрипы лошадей на конюшне. Два вяза у задней калитки, что вела на речную излучину: получалось, будто река огибала дом и спереди, и сзади. Я уходил на́ реку, пока дом еще спал, и смотрел, как река просыпается и, просыпаясь, убыстряет свой ход на север – к Оке, будто хочет утечь от нашего города, от живших в нем людей и собак, оставив нам пустое русло, полное ила и мертвой рыбы. Утром собаки лаяли особенно отчаянно, словно звали реку остаться.
У задней калитки рос высокий крыжовник, и я ел его совсем зеленым, не дожидаясь июля, когда он наливался фиолетовой спелостью. Это я проживал каждый год, когда принимался жить заново, умерев на положенный срок. В сентябре умирал и крыжовник, но, как и я, оживал в отведенное ему время, завязавшись шариками ягод.
Мне хотелось знать, помнит ли крыжовник себя прежнего, прошлогоднего, или начинает жить совсем новый, для кого и сад, и калитка, и лай собак в первый раз. Я, очнувшись от смерти, все помнил. Перед тем как лечь и уйти, погрузиться в вязкую тьму, я, совсем маленький, решал, стану ли проживать следующий год в том же возрасте или шагну вперед, как случалось со всеми вокруг, всеми, кроме нас и Турташевых. Если казалось, что год прожит не полностью, не до конца, что будет славно задержаться пятилетним еще на год, на два, на сколько хочу, я оставался пятилетним.
Новый я, тот же я воскрешался на год моложе, чем умер. Мир шел по заведенному кем-то времени, и я шел вместе с миром, но сохраняя свой ритм. Оттого, когда мне исполнилось шесть в четвертый раз, Тишку снарядили в ученики к мастеровому Федоркину, жившему в разрядной слободе. Тишка, должно быть, скучал по Луизе Генриховне.
Мать же скучала по Сарову. Она жила там долго, выбрав место на жизнь. Жизнь ее не кончалась, и не могла кончиться, пока она того не пожелает. В Сарове все привыкли к Большой Таисии, и эрзя приходили с дарами; сколько я себя помню, столько и шли.
Мать – высокая, тонкостанная, молодая, зеленоглазая – принимала их летом на дворе, зимой в малой зале, слушая просьбы, шипящие мягкими “ж” и “ш”, и оттого более жалобные. Она знала стариков, когда они были детьми, знала и до рождения. Их жизни текли при ней, как текла мимо узкая Саровка, стремясь обернуться за городом болотом, словно устала быть рекой. Отец лечил, кого разрешалось лечить, и эрзя молчали о Послединых, которые не старели, не умирали навечно, а навечно оставались жить на Последнем Дворе. Молчали и жившие по соседству татары-мишари, оттого что знали, чем обязан Большой Таисии их первый князь мирза Акай – дед князя Кугуша.
Мать скучала по нашему дому на Последнем Дворе. Но решила уехать из тех мест в 1778-м, когда в Саровскую Пустынь пришел молодой паломник Прохор Мошнин. Мать поехала поговорить с ним и, вернувшись, рассказала нам с отцом о старце Иосифе и его новом послушнике. Турташевы уже спали, узнали утром.
“Уезжаем, – думала мать. – Пришел, но не тот, кого я ждала. Другой”.
Я слушал ее мысли – тяжелые, окрашенные в бурый призвук, тревожные. Я всегда слышал ее мысли как краски. Мысли отца я слышал, как картинки. Они же оба слышали мои мысли, как произнесенные вслух слова, хоть вслух мы говорили редко.
Мы уехали ранним утром, бросив Последний Двор и все, что было нашей в нем долгой жизнью, думая, что никогда не вернемся. Мы уехали от молодого паломника Прохора, не дожидаясь, пока он примет постриг и станет Серафимом Саровским. Иногда лучше убежать. Почти всегда.
Думали, не вернемся. Думали, не найдут. Ошиблись. И вернулись, и нашли. Вернее, нашли и вернули.
Слонимский, Слонимский.
Мерцание
Поле лежало пустое, колышась согласившейся умереть октябрьской пожухлой травой. Сколько ни гляди – пусто, лишь дальний почти облетевший от осени лес голубел голыми стволами. С другой стороны поля текла узкая река с подмытыми глинистыми берегами, поросшими хлыстами скользких кустов. Больше ничего не росло.
Рябина, клен. Редкий дуб. Россия.
Голодач положил уйти еще вчера, но решил дать Маме один лишний день. Пусть ищет. Он и раньше думал, что 66 – миф, ничего такого нет: да и как может такое быть? Широкова послали, чтобы задержать наступление Новоросской Освободительной армии на Москву, протолкнув дезу: ищите 66 – там чудеса. Там леший бродит. Только не было здесь ни лешего, ни русалок. Пожертвовали офицером; он-то, конечно, не думал, что посылают на́ смерть, а чины знали. Им звание дозволяет людьми смерть кормить.
Ознакомительная версия. Доступно 18 страниц из 89