— Мадам ушла десять минут назад, — сообщила Одиль.
— Ах, черт возьми, я должен был это предвидеть! А я-то как раз хотел сделать ей приятный сюрприз!
— У нее был рассерженный вид.
— Рассерженный или печальный?
— Скорее печальный.
— И куда она пошла?
— Она мне сказала, что едет в Версаль и будет весь день ходить по антикварным магазинам.
Тогда Гюстав решил не играть в гольф и, зная, что Дубляр-Депом вылетает дневным рейсом в Женеву, позвонил Марсели не и предложил ей после обеда прогуляться в Версале по антикварным магазинам. Та согласилась и сообщила ему, что Жильберта только что звонила Дубляр-Депому: чрезвычайно срочные обстоятельства вынуждают ее поехать в Женеву, и раз уж так надо, она хотела бы лететь вместе с ним.
Скромный дом на улице Нотр-Дам-де-Шан, где жил Поль, выходил в сад, из тех, где земля являет свою природу в самом центре Парижа, на краю утесов и галечных пляжей. Эти сады, которые можно было бы назвать парижскими, являются каждый частичкой какой-либо местности, отражая ее характер, особенности и дух: порхающие в них птицы, ползающие черепахи, растущие цветы и беспорядочные кустарники, отбрасывающие мохнатые тени, живут в атмосфере Вогезов, Шаролэ или Фландрии. Сад Поля был частицей окрестностей Санлиса. Это был провинциальный уголок, откуда еще не выветрились старинные запахи: там еще пахло резедой, жимолостью и ромашкой и чувствовалось, что ты и впрямь перенесся далеко-далеко, чего не всегда ощущаешь, преодолев большие расстояния в дальних путешествиях.
Любовь и нетерпение снедали сердце и мысли Поля; когда он открыл Сесилии калитку небольшой ограды, она ступила за нее, прошептав:
— Только мы одни знаем, что край света — здесь.
— И что здесь — наш уголок мира.
Невозможно описать, каким был этот день, можно лишь сказать, что в каждой минуте каждого часа этого прекрасного дня заключалась целая полная счастья жизнь. Едва Сесилия вступила в сад, как этот сад стал ее владением, едва вошла в дом, как дом превратился в ее замок. С кружащейся головой, без ума от любви, стряхнув с себя воспоминания, она царила над всем, и когда Поль говорил ей: «Иди ко мне, я задыхаюсь, ты душишь меня, я слишком тебя люблю», она отвечала: «Не верю». Помогая ему накрыть на стол под деревьями и принести заказанные им блюда, она говорила сама с собой и вершила будущее Гюстава: «Я скажу ему, что я тебя люблю, он придет в ярость, устроит мне сцену, выставит за дверь, а Жильберта его утешит. Чем более я буду виновата, тем менее он станет обо мне сожалеть, а я свободно смогу жить с тобой. Я никогда не буду отсюда выходить, это будет мой монастырь. Я стану капризничать. Буду играть в метаморфозы. Я закрою дверь на ключ. Тебе придется умолять меня открыть, и тогда ты увидишь турчанку, или китаянку, или торговку фиалками с розовыми руками и в черной шерстяной пелеринке», — говорила она, и в ее походке и смехе было изящество и вольность вечной юности.
Любовь была повсюду и решала все. Она была в стенных шкафах и поджидала в мастерской, она была в каждом глотке вина, как и во взглядах, коленях и пище, она была в раках и фруктах, и у пирожных был ее вкус, как и у губ.
Любовь направляла их до самой полутемной спальни, где влюбленные встречаются, чтобы затеряться. Жалюзи были опущены, в комнате пахло гипсом. Там было что-то от итальянского вечера, душа которого переместилась бы сюда, а еще долетевшее из сада вспархивание птицы, задевшей тишину своими трепещущими крыльями. Кровать — это корабль, выходящий в открытое море, как только поднимаются на его борт, и те, кто умеет любить или мечтать, путешествуют всю ночь и даже днем, когда другие отдыхают. На борту этого корабля странствуют сквозь время, встречая на своем пути томление и призрачный свет, и вот уже надо спускаться на берег нового часа, где пассажира подстерегают тревога и слова, смена привычек и шествие по жизни.
Перед уходом Сесилия задержалась в мастерской и сыграла на пианино.
— Уже поздно, мне надо идти, но ты оставишь меня у себя, правда? — сказала она.
— Ты моя, и я тебя крепко держу. Разве ты не чувствуешь, что заперта вот здесь, в моей груди?
Пока он ходил за такси, она провела рукой по каждому предмету, потом вышла в сад, погладила деревья и даже отпечатки следов — своих и Поля — под столом, за которым они обедали. Она вела себя так, как несчастный изгнанник, принужденный покинуть свой дом. «Мои вещи, моя жизнь», — приговаривала она.
Поль, вернувшись, захотел удержать ее:
— Останься.
— Нет, не могу, я правда не могу; сегодня вечером это невозможно.
— Останься, если ты моя.
— Я твоя, но мне надо вернуться.
— Зачем?
— Чтобы поговорить с Гюставом, — и, полузакрыв глаза, она мечтательно прошептала: — Наша спальня… мой сад… моя любовь… Да, я поговорю с ним сегодня же вечером. Я слишком люблю тебя, чтобы при этом кого-нибудь обманывать.
— И ты будешь думать о нашем корабле, о поцелуях спящих, дремлющих, любящих и ищущих друг друга?
Он сжал ее в объятиях, потом очень медленно, обнимая, проводил до машины. Это было такси G-7, из тех огромных и незабываемых G-7, которых еще вчера было множество на улицах Парижа.
— Может быть, в этом такси я и потеряла свое письмо? Поль, знаешь, чего бы я хотела?
— Говори.
— Ты можешь освободиться завтра утром?
— Да.
— А ты мог бы подъехать к моему дому в десять часов в таком такси? И мы бы уехали в будущее в карете моего счастья?
— Будущее — это движение, которое я запрещаю нашей любви. Я украду тебя и увезу в неподвижное время. Два надгробия, обратившие лица к небу, — вот кем мы будем.
У окна в прихожей Гюстав караулил возвращение жены. Увидев, как она выходит из машины, он побежал ей навстречу.
— Ну же, поцелуй меня, — сказал он ей, и, поскольку у него был счастливый вид, а во взгляде сквозило лукавство, Сесилия, ожидавшая упреков, спросила, что привело его в столь хорошее расположение духа.
— Папаша Дэдэ скончался, и тебя назначили президентом банка?
— Все шутишь!
— Хотела бы я шутить, но не могу; Гюстав, я совершенно серьезна, и мне надо с тобой поговорить, — ответила она, входя в гостиную.
— Я тоже должен тебе сказать нечто важное, потому-то мне так и не терпелось тебя увидеть, — весело ответствовал он. — Послушай, Сесилия, тебе больше нечего от меня скрывать, — и без лишних предисловий он передал ей все, что рассказала ему Жильберта.
Еще он сказал, что без откровений Жильберты он установил бы за ней слежку и наверняка бы сделал самые печальные выводы относительно ее встреч с Полем Ландриё, но теперь ему не по себе при одной только мысли о том, что он ее подозревал:
— Ты за меня боялась, обо мне думала, ты теряла голову при мысли, что я буду страдать от последствий твоей нескромности, шуток и безрассудства. Но вместо того чтобы ругать, я благодарю тебя, любовь моя.