Сейчас, когда я пришел и попросил у него «большую карту Страны Израиля», он поинтересовался зачем.
Я сказал ему:
— Чтобы сделать карту из камня для слепых детей.
Он спросил:
— Что значит — сделать карту из камня? Кто сделает? Ты?
— Почему я? Дядя Авраам сделает.
— Я знаю всю твою семью, Рафаэль Майер, — сказал господин Вайншток. — И единственный дядя Авраам, которого я помню, это тот, что упал с лошади.
— Нет, — сказал я. — Это Дядя Реувен. Дядя Авраам — это каменотес.
— Авраам-каменотес? Кто это? Тот каменотес, что когда-то жил в вашем квартале?
— Он и сейчас живет там.
— Что ты говоришь? Он жив? А мне кто-то сказал, что он покончил с собой. Я знавал всю эту банду каменщиков, и его, и Бороду, и Калехштейна. Ты слышал о них? Ты знаешь, что это Калехштейн изготовил тот камень, на котором стоит лев нашего Трумпельдора?[108]Поверь мне, Рафаэль Майер, его камень красивее самого льва! Так он еще жив, этот твой Авраам?! Всего несколько дней назад сюда заходила младшая дочь Бороды, купить книгу, и сказала мне, что слышала, будто он покончил с собой. Интересно, что стало со всеми его деньгами? У него ведь денег было, как воды в море, а наследников — ни одного.
— Но с чего ему вдруг кончать с собой? — запротестовал я. — Он не родственник нам по крови, и он недостаточно сильный, чтобы покончить с собой. А все его деньги у него и сейчас при себе, в каменном ящике.
Толстая ладонь господина Вайнштока скользнула по моей щеке.
— Ша… ша… что за слова… Вот вам, пожалуйста, что получается, когда ребенок растет в доме, где одни женщины, — сказал он, обращаясь к воображаемому и чутко внимающему обществу мужчин.
— Но он мне сам так сказал! Что для того, чтобы покончить с собой, нужно иметь силу, и ум, и смелость.
Короткие пальцы господина Вайнштока прошлись по моим волосам.
— Ну, прямо колючки у тебя на голове. Точно как у твоего отца, у доктора Майера. И низкорослый ты будешь, как он. А если ты еще станешь, совсем как он, врачом, люди будут смотреть на тебя и вспоминать о нем. — Он улыбнулся, скрутил и завернул карту Страны Израиля и сказал мне: — Я однажды затеял пережимать руки с этим твоим Авраамом, чья сильнее. Я, знаешь, совсем не слабак — и по семейной конституции, и еще потому, что книги наращивают человеку мускулы. Ты слышал об этом? Ну да, для тех, кто их читает, как твоя мать, книги могут быть чем-то духовным, но для тех, кто их пишет, и для тех, кто их продает, книги — это рабский труд, кирпичи и глина. Ты понимаешь? Короче, он чуть не сломал мне руку, одним движением пригнул к столу, этот твой дядя Авраам. И мне вспоминается сейчас, Рафаэль Майер, что у тебя была еще одна родственница, рыжая. Как он ее любил и как она его видеть не хотела! Я помню, о ней говорили во всем Иерусалиме, что она вышла замуж за какого-то англичанина. Бедняжка, сколько она натерпелась…
— Она тоже жива, — сказал я. — Только она уже не такая рыжая и совсем мало выходит из дома.
— Они поженились во дворце Верховного Комиссара, — вспоминал господин Вайншток. — Ты знал об этом? В присутствии самого сэра Алана Каннингема и его супруги, лично. Весь Иерусалим говорил об этом.
— А дядя Авраам построил ей красивый дом из камня, — продолжал я. — И он сидит там, как пес, снаружи, один во дворе, и ждет, чтобы она пришла.
— Сидит, как пес, снаружи?.. Что за выражения! — снова упрекнул меня господин Вайншток. — Мужчины не должны так говорить друг о друге.
— Извините, — сказал я.
Но господин Вайншток не успокаивался.
— Как пес, снаружи… — повторил он и разгладил свой высокий лысый лоб. — Разве можно говорить такое?.. Нет, я хочу тебя спросить, Рафаэль Майер, а ты повтори это своей маме, которая все время читает: «С такими мужчинами, такими псами и такими родственницами — зачем человеку книги?» Так ты говоришь, он построил ей красивый дом? Каменный дом?
— Красивый каменный дом, и, если она перейдет к дяде Аврааму, она будет жить там, как царица.
— И что же он делает целыми днями во дворе? Все еще обрабатывает камни?
— Да. И еще он делает бутерброды и дает мне поесть.
— Так вот, значит, что он делает, этот твой Авраам, а? Сидит, как пес, снаружи, для себя обрабатывает камни, для тебя делает бутерброды, а для нее стережет каменный дом и ждет ее прихода?
— Да, — сказал я с большой гордостью. — И еще он делает для меня «пятерки», и он последний еврейский каменотес, и таких бутербродов, как у него, нет больше нигде на свете.
НА ОБРАТНОМ ПУТИ
На обратном пути со скважин, что в вади Арава, я иногда сворачиваю в одно из небольших боковых ущелий, останавливаю пикап и иду пешком по мягким мергелевым холмам. Земля здесь рассыпчатая и беззвучная, крошится и сминается под моими рабочими ботинками и окрашивает их чуть заметной липкой белизной.
Между холмами расстилаются маленькие светлые проемы тишины. Там и сям виднеются натеки проступившей соли. По краям их растет всякая трава, а порой — тростники и высокие зеленые стебли. Здесь я ложусь на спину, закрываю глаза и подставляю уши тишине.
Мягкий и податливый, мергель принимает форму моего тела, и мозг, который не в силах больше выносить пустоту и скудость впечатлений, впадает в растерянность. Лежание он толкует как парение, тишина пустыни кажется ему своего рода шумом, а шелест тростника становится разновидностью тишины.
Нет звука приятнее слуху, чем абсолютное беззвучие пустыни. С самого начала оно окутывает меня, как полотнище, как та старая и мягкая простыня, которой Черная Тетя укрывала меня в летние ночи: укроет-взмахнет, подымет-опустит. Не Бабушкина мокрая простыня для хамсина, распространяющая прохладу, и не обеих Тёть простыня для «стрижки сквозь пальцы», которая покалывает кожу, а та — простыня порхающая, простыня взлетающая, которую Черная Тетя то взвивает, то опускает, то опускает, то взвивает, в протяжных, скользящих по коже, лижущих прикосновеньях улыбки, и ветерка, и легкой ткани.
«Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Она стоит у моей кровати, голая и черная, распахнув крылья. Ее лица я не вижу, потому что с каждым взмахом простыни оно исчезает, а при каждом ее опускании мне заслоняет глаза. Но кипу волос, сверкающую черным пламенем в конце каждого взмаха, я вижу, и улыбку ее я чувствую, и шалфей ее запаха я обоняю, и хриплость ее голоса я слышу: «Приятно, Рафаэль? Правда, приятно?» Взмахни, и погладь, и накрой, и взмахни, и прикосновения большого полотняного крыла то затемняют, то освещают полуприкрытость моих ресниц.