После первого же безжалостного года войны в России вермахт уже понес сокрушительные потери. Во время боев под Севастополем в июле 1942 года Фридрих Хааг говорил о мрачном впечатлении, которое производило это невероятное кровопролитие: «Я недавно испытал на себе, как трудно вести роту под огонь и жертвовать людьми, которых ты едва научился отличать друг от друга. Они падают рядом, и кто-нибудь из них кричит: «Герр лейтенант, напишите домой!» — а ты даже и имени его не знаешь». Сколь же банальна эта незаметная смерть на непонятном клочке земли. «В роту пришло письмо, адресованное неизвестному солдату, в котором девушка просит рассказать о погибшем женихе, — писал Вильгельм Прюллер в дневнике в феврале 1942 года. — Никто не стал отвечать, потому что здесь больше не осталось тех, кто был рядом с ним в момент гибели».
Разумеется, начиная с 1942 года во многих письмах заметно отчаяние. «Война лишила меня радости, — писал Хорстмар Зайтц в июле 1942 года. — Можно потерять веру, любовь, почтение. Сегодня я веду борьбу внутри себя и снаружи. Лучшие из моих друзей погибли… Не знаю, когда я снова обрету покой». Горюя о потере близкого друга, Гельмут жаловался: «Говорят «это рок, это судьба». Но так ли это? Разве это не жалкая попытка придать смысл всякому событию лишь из-за того, что мы слишком трусливы, чтобы признаться в его бессмысленности?.. Война бьет без разбору, и если и существует какая-то закономерность, то она состоит в том, что погибают лучшие». Ефрейтор Ф. Б. в письме из России в январе 1943 года подчеркивал: «Россия — наш рок… Суровость и беспощадность боев невозможно описать словами. «Никто из нас не имеет права вернуться живым!» Мы, солдаты, часто повторяем эти слова, и я знаю, что так оно и будет». Гарри Милерт заключает: «Война — это не опыт, а пугающий факт, который необходимо пережить».
Тем не менее преобладающей темой писем этих солдат было не столько разочарование, сколько упрямое жизнелюбие. «В полной темноте я сижу среди отпускников, возвращающихся из тыла, — писал Зигфрид Ремер в марте 1944 года, сидя в товарном вагоне на пути из Орши в Витебск. — Многих беспокоят разрушения, производимые бомбежками. Они говорят с горечью и словно немного отстранение, но я убежден, что на фронте каждый из них продолжит выполнять свой долг». Гарри Питцкер подчеркивал: «В этих несчастьях мы твердо сохраняем чувство долга и ответственности… Мы еще не были побеждены, мы получили свои задачи и приказы». И, даже говоря об одиночестве утраты старых товарищей, Вили Томас с гордостью отмечает: «Отношения между солдатами так же великолепны, несмотря на все трудности и лишения, которых вы там, дома, не можете себе и представить». Хорстмар Зайтц, упоминая о том, что «прошлое далеко, сумрачно и заглушено грохотом снарядов», тем не менее поражается: «И все же мы отстаиваем здесь женщин, их смех, красоту, родину и самих себя». Гельмут Пабст, отбросив едкий цинизм, также заявил в одном из писем, что в борьбе за существование Германии «долг — не добро и не зло, а скорее усердное отношение к делу вплоть до самого конца».
Война в России с ее ужасным кровопролитием и характерным запахом огня, пота и разлагающихся трупов натолкнула Гаральда Хенри на такую мысль: «В целом по моему опыту война совсем не такая, какой ее описывают в книгах о Великой войне, лишенная эмоций, совершенно не похожая ни на воодушевляющую песнь «верности и отваги перед лицом смерти», ни на стальной ритм «огня и крови», ни на «волнующую и созидательную жизненную силу». Она, скорее, похожа на полную пессимизма карикатуру на жизнь вообще, на смешение невзгод, злобы, радости и страсти, полное жертвенности и отваги, полное эгоизма и злобы. Только немецкий мечтатель мог представить это как лучший из миров». Тем не менее Хенри признавал и некоторую пользу Юнгера:
«Моя жизнь здесь — идеализм. Идеализм «наперекор всему». То, чем нам приходится здесь заниматься, страдая до безумия, стиснув зубы… и к тому же в самых мрачных и бедственных условиях, на краю бездны и темной стороны жизни, чтобы сохранить веру в яркие и прекрасные ее стороны, в смысл жизни, в богатый и прекрасный мир… Как нам это называть? Именно стремлением поступать «наперекор всему», внутренней цельностью, абсолютным стремлением принять в конце концов даже самые ужасные вещи как часть общего, увидеть «хорошую» сторону жизненного круга… Такое отношение требует невероятных психологических усилий».
Стал ли таким образом безымянный солдат воплощением рабочего-солдата по Юнгеру, которого возбуждала мрачная, хаотичная, необъяснимая красота войны и для которого идеологическая мотивация была уже излишней? Разумеется, в письмах солдат можно найти примеры бравады, и во многих из этих писем юнгеровский подход, судя по всему, использован намеренно. «Пехотные окопы на передовой потрясли меня, — писал Ганс-Генрих Людвиг из России. — Особенно отношение людей. Эти парни великолепны. Они совершенно покорны судьбе». Пытаясь объяснить это ощущение своей жене, Гарри Милерт утверждал: «На передовой, в окопе я свободен… Понимаешь ли ты, что в полных опасностей окопах я ищу немного более вольной жизни?» Во время отступления из России Милерт вновь подчеркивал это ощущение экзистенциальной свободы. «Война — это огромный процесс селекции, — утверждал он. — Кто не может идти дальше, остается здесь навсегда. Люди бросают все свои пожитки, все свое имущество, чтобы сохранить жизнь». Гаральд Хенри также упоминал о бедствиях, но при этом утверждал: «Наши страдания… бесконечно прекрасны, ярки и болезненно сильны». Ганс-Фридрих Штэкер признавался, цитируя самое известное высказывание Юнгера: «Я постепенно начинаю понимать, что кроется за словами «война — мать всех вещей».
Другие также высказывали мысли, очень напоминающие идеи Юнгера. «Люди умирают каждый день и каждый день восстают из мертвых», — писал Вольфганг Клюге, размышляя о понятии возрождения через войну, высказанном Юнгером. В одном из следующих писем он также упомянул: «Мы, принужденные идти по темной стороне жизни, больше цепляемся за красоту, чем те, кто ей обладает». Война подтверждает жизнь, а жизнь, как казалось Зигфриду Ремеру, подтверждает войну: «Но для нас война теперь стала формой жизни, которая, конечно же, полна опасностей, грязи и крови, но мы стоим посреди всего этого и в какой-то мере одобряем». Зигберт Штеманн также понимал войну «не как бегство от нашего полного страстей времени, но, скорее, как дверь, ведущую в него». Хайнцу Кюхлеру было «любопытно отправиться на войну с отношением, которое у нас должно быть: без ненависти, без страсти, без эмоций, с ней связанных. Но, несмотря на это, мы сражаемся». Позднее Кюхлер отмечал: «Война здесь [в России] ведется в полном смысле как война культур. Из наших поступков, сердец и совести, похоже, исчезли всякие следы гуманности».
На первый взгляд, юнгеровский «рабочий-солдат», так называемый «новый человек», которого прославляли в годы после Первой мировой, казался персонифицированным в безымянном солдате, выносившем на себе страшную повседневную военную жизнь и продолжавшем делать свое дело, несмотря на победы или поражения. Журнал «Сигнал», прекрасный образчик продукции военного времени, издаваемый пропагандистским аппаратом Йозефа Геббельса, хвастливо писал в 1942 году: «Создание нового типа воина, который отважно противостоит продуктам военных технологий, стало похвальным достижением немецкой пехоты 1918 года». Там же указывалось, что эти фронтовики «передали грядущим поколениям духовное наследие, науку и знание нового человека». Связать воедино так называемого «нового солдата» Второй мировой войны и прославленного солдата-окопника Первой мировой войны нацисты пытались настолько активно, что даже выпустили серию открыток, изображавших суровых, бесстрашных бойцов штурмовых групп 1918 года, несомненно, чтобы напомнить солдатам, что они выкованы из материала, овеянного легендами. И все же это изображение бесстрастных, эффективных воинов неспособно показать то сложное взаимодействие сил, которое служило мотивацией для солдат.