любимая. Прощай, моя дорогая». Я закричала: «Коля, Коля!» Но он, кажется, меня уже не слышал…
Казалось, Маня опять перенеслась в тот далекий зимний день. Глаза ее невидяще уставились в стену. Сане стало ее смертельно жалко:
— Манечка…
Но Маня словно не услышала своего имени. Она тихо и быстро проговорила:
— Потом я прислонилась к стене, через которую разговаривал Коля. Это так странно… и страшно — его там уже не было. Его уже вообще нигде не было.
На несколько минут воцарилось молчание. Маруся подумала, что только что о том же рассказывала Саня — и почти теми же словами. «Им больше досталось, чем мне, — промелькнуло у нее в голове. —
Ожидание собственной смерти — да, это я хорошо знаю. Но я еще ни разу навсегда не теряла любимых». Хотя… С Владимиром они вряд ли снова свидятся. Но в глубине Марусиного сердца все-таки теплилась надежда, в которой она и самой себе не признавалась. Как говорила няня Аннушка, пока человек жив, все возможно…
Маруся унеслась мыслями так далеко, что негромкий голос Мани заставил ее вздрогнуть:
— Потом кто-то осторожно открыл мою дверь, — Маня продолжила прерванный рассказ, — я повернулась, думая, что теперь моя очередь. Едва брезжил рассвет, как я тогда думала, — последний в моей жизни и в Колиной. Хотя Коля не дожил до рассвета.
— И что?
— Это был начальник тюрьмы. Не знаю, как я поняла, что он пришел с места казни. От него словно пахло… смертью. Так мы стояли друг против друга долго… минут пять. Потом он повернулся и вышел.
— И что? — опять спросила Саня.
— Я легла на постель. Не спала, конечно, лежала с открытыми глазами. И когда часы во дворе пробили десять, явился ко мне какой-то чиновник и сообщил, что смертную казнь заменили каторгой. Ну, вы знаете, что это значит. «Дарована жизнь!» Дарована!
Маня нервно усмехнулась. Сейчас она была на себя не похожа Куда девалась веселая порывистая девушка, искренняя и смешливая? Эта Маня выглядела устало, будто повзрослела сразу на десять лет.
— Он уже давно ушел, а я все лежала неподвижно на койке, пытаясь осмыслить то, что мне сказали. Но знаете, как странно. — Манины губы искривились в горькой усмешке. — Во мне после смерти Коли образовалась внезапная пустота. В душе я ничего не ощущала. Словно… словно оборвалась нить моей внутренней жизни и я тщетно пытаюсь связать концы…
— Ты любила его?
— Не знаю… Но уверена— это могло бы стать любовью. Мы могли бы жить долго и счастливо и умереть в один день… Но — не судьба.
Они опять помолчали, думая о Манином рассказе, о собственных судьбах… Невеселое это было молчание.
Вдруг Маруся словно очнулась.
— Каждый сам выбирает себе судьбу, — жестко, даже слишком жестко сказала она. — И, раз выбрав, нужно уметь не жалеть о своем выборе. Все-таки любовь к людям значит гораздо больше, чем любовь между мужчиной и женщиной. Нужно любить без эгоизма, отдавать всю себя ради высокой цели. Ради борьбы за свободу и счастье. Это — высший вид любви. А все другое уж как получится.
Сейчас она говорила так, как говорила на митингах. Потом встала, как бы заканчивая разговор. Но Сане почему-то показалось, что последняя тирада была скорее обращена Марусей не к Мане, а к самой себе. Не ее, а себя убеждала она в правильности выбора. Не ее, а себя убеждала отказаться от мужской любви. И в который уже раз Саня поразилась: какая, вероятно, жестокая внутренняя борьба кипит за этим твердокаменно-невозмутимым фасадом несгибаемой революционерки!
— Конечно, — поддержала Спиридонову Маня Школьник, тоже поднимаясь на ноги. — Конечно, так.
То ли под воздействием последних Марусиных слов, то ли под воздействием авторитета Спиридоновой Маня немного успокоилась.
Саня тоже неуверенно кивнула, не решаясь спорить, а про себя подумала; что не за революционные идеалы, а за встречу с Карлом готова отдать все что угодно. Подумала — и тут же, скорее по привычке, устыдилась своего малодушия.
В Акатуе, однако, Спиридонова, Измайлович и другие пассажирки «царского поезда» пробыли недолго. В феврале 1907 года начальник каторги Метус телеграфировал начальнику Акатуйской тюрьмы Зубковскому, что «политические женщины» должны быть немедленно переведены в Мальцевскую тюрьму.
Метус был специально послан в Нерчинскую каторгу с заданием «дисциплинировать» политкаторжан и старался на этом поприще как мог. Установленный им режим был невыносим. За малейшую провинность заключенных били, сажали в карцер на целую неделю и заковывали в кандалы. До Метуса политических не подвергали телесным наказаниям, он первый стал применять к ним розги.
Но Метус не учел, с кем имеет дело. Социалисты — революционеры отнюдь не собирались спускать начальнику каторги его «нововведений». По приговору партии эсеров Метус был убит в Чите, и толпа укрыла стрелявшую от полиции.
Из воспоминаний Марии Школьник:
…Мы пробыли в дороге несколько дней, останавливаясь на ночь в отвратительных дырах, называемых сибирскими этапами. Наконец мы добрались до Мальцевской тюрьмы.
Старая Мальцевская тюрьма была переполнена уголовными женщинами. Всех шестерых нас поместили в одну камеру. В камере было два окна, из которых мы могли видеть каменную стену.
Холод, сырость нашей камеры и пища, состоявшая из черного хлеба, «баланды» и чая без сахара, еще сильнее расстроили наше здоровье. Лидия Езерская совершенно заболела. При тюрьме не было больницы, и мы уговорили начальника вызвать врача из Горного Зерентуя. Доктор приехал.
— Что я могу сделать? — сказал он. — Все зависит от начальника каторги Метуса. Вызовите его и попросите перевести больных в одиночные камеры. Они теплее и суше.
Мы немедленно послали заявление Метусу, который жил в Горном Зерентуе. Недели через две он приехал. Войдя к нам в камеру, он не поздоровался и стоял, не глядя на нас. В ответ на нашу просьбу перевести больных в одиночки он грубым тоном буркнул что-то и вышел. После этого мы никогда больше не вызывали его.
Время в мальцевской тюрьме