шелест тополиной листвы и ярче всполохи зарниц.
В такие ночи Михей неизменно сидит на лавочке, укрытой нависшими через изгородь палисадника пахучими ветками тополя и черемухи. Медленно, с хрипотцой посасывая из трубки горьковатый дымок самосада, размышляет он о прошедшей жизни, о колхозных делах и людях, по-хозяйски вглядываясь в неподвижно застывший мрак. Отсюда он видит все, что происходит на широкой улице. Ничто не ускользает от его внимания: ни кошка, скачками перебегающая дорогу, ни поздний пешеход, возвращающийся с фермы, ни Маришка, стоящая у ворот своего двора с каким-то парнем.
Маришка давно зорюет с Гришаном Чирковым, но это не Гришан с ней стоит, потому что возит он сейчас от комбайнов зерно, не его голос доносится до слуха Михея. Голос глуховатый и нудный, как гудение осы. «Почему?.. Почему?» — бубнит парень, словно долотом долбит один и тот же вопрос. Маришка отвечает, в ответах ее слышится недовольство, но слов разобрать невозможно. Михей напрягает слух, прикладывает ладонь ребром к левому уху, ворчит:
— Ишь ты, жужелица, вертихвостка! Покамест дружок-то в поле, так она другого успела охомутать, — и грозит пальцем в сторону Маришкиного двора. — Подожди, негодная, вот скажу Гришану, он вам обоим хвосты укоротит. Нашла чем играть! А то вот пойду, разгоню…
Опираясь на палку, он делает попытку встать и в самом деле пойти отпугнуть парня, чтобы не ломал счастья Гришану, а также узнать, какой это молодец ради девчонки примчался с поля, но в это время вспыхивает зарница, и в парне Михей узнает чужого человека, недавно приехавшего в гости к Евстигнею Семенычу, счетоводу сельпо. Видал старик его днем, и сразу тот ему не понравился: высокий, поджарый и рыжий, как Евстигнеев кот, с тонкими губами и воробьиными глазами, в желтой рубахе и синих узких штанишках. Такой хлыщ против статного загорелого Гришана ни в какое сравнение идти не может. Михей садится снова на лавочку и успокаивается, потому что не может представить себе, чтобы такая неглупая девка сменяла сокола на драную курицу. Словно в подтверждение его мнения у ворот Маришкиного двора раздается звук звонкой пощечины, а затем старик видит, как оскорбленный ухажер торопливо уходит к дороге.
Удовлетворенно прокашлявшись, Михей гладит усы (ай да девка!), беззвучно смеется и затем громко напутствует:
— Эй ты, приятель, смотри, у нас не балуй! У наших девок ладошки-то жесткие, а ручки тяжелые. В другой раз съешь еще не такое. — После этого, обращаясь к Маришке, все еще маячившей у ворот, для порядка ругает: — А ты тоже мне… Эко, как парню-то смазала, небось, и за озером слышно. Могла бы полегче.
— Пусть воли себе не дает, — отзывается Маришка сердито.
— Все ж таки надо полегче, — подтверждает Михей.
Маришка исчезает в ограде, но через минуту возвращается и зовет:
— Деда Михей!
— Чего тебе, жужелица? Иди спать, гляди, время-то сколько! Скоро петухи запоют.
— Не забудь, деда, разбуди меня на заре. В окошко в горнице постучи.
— Постучу. Однако, заметь, Гришану пожалуюсь. Нечего с другими-то полуночничать, хотя и того… х-гм! Любовь-то не шутка.
— Ну и жалуйся! — снова сердито отвечает Маришка. — Что я? Привязанная? Пусть другую поищет. А я пока что вольная птичка.
— То-то и вижу, что вольная. Небось, ради этого рыжего с поля ушла. Там Гришан-то ночи не спит, баранкой крутит, а ты тут балясины точишь. Иная на твоем-то месте своему дружку где добрым советом, где ласковым словом стала бы помогать, а ты… Ну и жужелица, право слово, что вертихвостка.
Последние слова деда звучат неодобрительно и сурово. Но до Маришки они не доходят. Хлопает калитка, стучат каблуки по крылечку, из сенцев слышится бряк упавшей на пол посудины и испуганный возглас.
— Наверно, крынку разбила, — покачав головой, замечает Михей и, вспомнив примету, прячет в усы усмешку: — Однако, быть свадьбе…
Маришка, как и Гришан, близки сердцу старика. Многие парни и девчонки в селе ему дороги, но эти двое дороже всех. С дедом Гришана, Васильем Чирковым, воевал Михей за советскую власть, а отца Маришки проводил на войну с фашизмом. Не вернулся Степан домой, положил голову под Волгоградом, и с тех пор не было у Дарьи, Маришкиной матери, лучшего помощника, чем дедко Миронов. Вынянчил он Маришку на своих руках, помог выходить из многих детских болезней, вместе с ней букварь от слова до слова вытвердил. Была девчушка чернявая и худая, а выросла — выпрямилась, налилась, расцвела краше махрового мака. И характером вышла Михею по нраву: гордая, неподатливая, отчаянная. Лишнее слово не скажешь, на ногу не наступишь — сразу брови насупит и так поглядит, что другой раз такое слово не вспомнишь. Да и Гришан был Маришке под стать, лишь характером мягче, уступчивее. Радовался Михей, когда видел их вместе.
После ухода Маришки тишина еще плотнее обступает его, даже слышно, как в палисаднике, в замшелых кореньях черемухи, нудит комариная стайка, а с дубровинских полей доносится еле различимый дробный стрекот уборочных машин.
Полыхает и гаснет зарница. Слева по тракту, от станции, как черная птица без крыльев, скачет конь, бренчат удила, цокают копыта по твердой земле. Верховой сидит чуть боком, пригнувшись к гриве коня. «Председатель, — вытягивая шею и вглядываясь, определяет Михей, — ишь ты, гонит-то как. Тоже мужику-то не спится, кругом недосуг. Наверное, на элеватор гонял, небось, забота берет, как бы скорее хлебушко на место определить». С председателем Иваном Захаровичем у деда Михея особые отношения. Не проходит ночи, чтобы Иван Захарович не сделал остановки возле дома Мироновых. Вот и сейчас, не сбавляя скорости, поворачивает он коня к палисаднику. Остановившись, не торопясь, сходит с седла, разминает уставшие ноги.
— Угости-ко, дедко Михей, кваском. Пить охота так, аж все запалилось внутри. Да кисет тут оставь.
Пока старик ходит в погреб за квасом, Иван Захарович трет ладонью крутую вспотевшую спину коня, поправляет седло, а затем садится на место деда Михея, крутит цигарку, вздыхает.
Напоив председателя холодным, ядреным квасом, Михей участливо спрашивает:
— Темно на дороге, как добрался-то? Ничего?
— Ничего, — утвердительно кивнув головой, отвечает Иван Захарович. — Зарницы нынче часто играют. Видать далеко.
— Зарницы — это к большим хлебам, — убежденно заявляет Михей.
— К большим, да! Наверно не зря так сказывают. Хлеба везде хороши: и в Черной дубраве, и за Островным, и по Калмацкой дороге. Зерно тугое, увесистое. Не хуже, чем в прошлом году. Не знаю, как справимся с вывозкой. Как бы снова не пришлось ссыпать на тока.
— На тока не годится. Надо возить. Сам знаешь, Иван Захарович, зерно в закромах, что хлеб на столе, а ссыпанное на ток, что тесто