мало, всё торговался со мной. Хорошо, что у меня было всё это. Ты же мне ещё всё говорил тогда: зачем, зачем… Вот зачем! И пригодилось, значит.
— Мамочка, ты у нас молодец, ты — умничка, — Лена снова бросилась целовать мать в лицо.
— Ну, и правильно всё сделали, что согласились отдать, — произнёс Ропотов, громко выдохнув.
— А не окажись вас тут, дома, он бы меня обратно не повёз, никуда бы меня уже не повёз — таков уговор наш был. Он даже ожидать меня не стал: высадил и тут же уехал. Пропадай, как знаешь!
В комнате воцарилась полная тишина. Каждый с ужасом представил, что бы было дальше с мамой.
Тут Лариса Вячеславовна её сама же и прервала:
— А я не с пустыми руками к вам приехала. Чтоб не считали, что я вас объедать буду.
— Мама, как ты можешь?! Ты что, разве мы такое подумали бы?
— Ларисславна, ну, что Вы, ей-богу! — возмутился зять.
— Нет, нет, не надо, сейчас другое время, сейчас каждый кусок на вес золота, каждый едок сейчас в тягость… Молчите! Молчите. Я знаю, что я говорю… Наденька моя, соседушка, двадцать лет душа в душу… а я ей ничего, ничегошеньки не дала… Деточкам всё своим берегла… О вас думала. Господи, прости меня! Век грех этот на мне одной будет, Господи! — Лариса Вячеславовна окончательно сбилась на плач, закрывая руками лицо и медленно заваливаясь на руки дочери.
Её никто уже не останавливал. И Ропотов, и Лена понимали, как должно быть горько сейчас этой слабой и одновременно такой сильной женщине, сколько всего пришлось выстрадать ей одной, через что пройти.
Наутро Алексей встал раньше всех. Он уступил своё спальное место тёще, потому сам устроился на ночь в кресле. Поутру спина его болела, ноги скрючило, но это неудобство дало и свой ощутимый плюс: Ропотов проснулся раньше всех. Дорог был каждый час: им всем не терпелось поскорее уехать прочь из города.
Совершив свой привычный утренний моцион и позавтракав на скорую руку двумя горстями пшена и стаканом студеной воды, Ропотов положил в карман брюк привезённую его тёщей морковину и вышел из квартиры.
Первым делом он заглянул в квартиру Никитича, захватил подготовленную днём раньше тару. Спустился вниз. На улице едва рассвело. Звуки скрипучего под его ногами снега ритмично вытесняли со двора звенящую тишину утра. Нигде вокруг него никого не было, отчего ему было как-то не по себе. И эти его шаги: раз-два, раз-два, — казалось, только и делали, что привлекали всеобщее внимание. Наверняка кто-то сейчас наблюдает за ним, украдкой выглядывая из окна. Пока Ропотов торопливо следовал на автостоянку, периодически оглядываясь по сторонам, его не покидала тревожная мысль:
«Ну, вот: мы все в сборе, машина заведена. Тронемся, выедем за МКАД. Поедем к Кирсанову, разыщем его дачу. А что, если его там нет? Там вообще сейчас никого нет. Окей. Будем долго стучать в дверь, колотить, кричать. Но никто не откроет. Что дальше? Уезжать? Но куда?.. Или ломать дверь, разбивать окно, вламываться? На каком праве? Праве гостя, друга, коллеги? Или праве голодного, гонимого судьбою отца семейства? Чтобы пожить там всей гурьбой? Жечь его дрова, есть их припасы? А потом — рано или поздно он приедет. Не он, так его жена, отец, тесть или ещё кто-то из его семьи. Да чёрт знает, кто ещё может приехать. Соседи, в конце концов. И что же они там увидят? Сломанный замок, всё съедено подчистую, кровати заняты, чужие люди прижились тут, уступать не хотят. Чем ни «Маша и три медведя»? Да-а, дела… Чем там, кстати, всё кончилось? Уже и не помню…»
Глава XXXIX
Он медленно снял очки. Аккуратно, чтобы ненароком не сломать, сложил душки. Руки немного дрожали. Потом также медленно положил очки на край кровати.
— Вот и всё, — проговорил он негромко вслух.
Никто его не услышал.
Из глаз сами собой проступили и побежали вниз по холодным щекам одна за другой слёзы. Он закрыл глаза, прислушиваясь к себе. Медленно опустил голову, от чего слёзы перестали течь по щекам; едва проступив в уголках глаз, они тут же срывались с ресниц и падали на постель. Вот и нижняя челюсть тоже стала подрагивать. Тяжёлый прерывистый вдох. Такой же громкий, но резкий выдох. Собраться с мыслями никак не получалось. Он сделал над собой усилие и поднёс к лицу руки. Ладони стали растирать мокрые дорожки, заодно массируя воспалённые от бессонницы глаза. Движения ладоней становились всё быстрее и сильнее, пока он не ощутил тупую боль в глазных яблоках.
Он остановился, убрал руки и ещё раз посмотрел на свою Оксану: её стеклянные глаза были устремлены куда-то вверх, под самый потолок. Рот оставался приоткрытым после её последнего вздоха, оголяя края мелких пожелтевших зубов. Одинокая свеча, что стояла на прикроватном столике, едва освещала мёртвое лицо этой совсем ещё молодой и красивой женщины. Свет от свечи как будто отчаянно боролся с темнотой комнаты: то уступая тени своё место на поверхности лица, то прогоняя её, но ненадолго. Игра света и тени: единственное, что оставалось ещё живым на её лице.
За окном буднично завыл ветер.
Оксана умерла. Её больше не было.
Кирсанов протянул свою дрожащую руку к её лицу и закрыл веки. Потом положил руку ей на лицо, перенёс на него вес ладони. Ладонь соскользнула со лба на волосы, спустилась по волосам на подушку. Милые, родные, так хорошо знакомые ему её волосы. Сколько радости доставляло ему гладить их раньше. Сколько чувственных счастливых минут пережил он, когда они касались своими кончиками его груди. Как же вкусно они всегда пахли, дразня его ноздри, будоража воображение. И как же больно ему сейчас от того, что он снова гладит их. Почему нельзя вернуть время назад? Отчего всё так?
Слёзы опять не преминули появиться на его лице. Не в силах справиться с ними, он уронил свою голову на кровать, подгребая одеяла к себе, закрыл руками и… завыл в хор ветру.
Кирсанова разбудила Наташа. Уже было утро. Он встрепенулся, приподнялся на одной руке, медленно оглянулся. Промаргивая глаза, Кирсанов стал всматриваться в дочь: через месяц с небольшим ей должно исполниться шестнадцать лет, а она уже такая красивая, статная, ну прям как её мать-украинка… покойная.
— Пап, пап! Ты что? Ты так и проспал всю ночь? — её рука теребила его плечо.
Кирсанов очнулся от голоса дочери, окончательно пришёл в себя.
Своими коленями он был на полу, а голова и туловище его